Ближе к концу жизни Достоевский писал: «Направление, ярлык портит автора. Добрые и полезные человечеству чувства, но тут решается, что такое добро и что полезно. Описание цветка с любовью к природе гораздо более заключает в себе гражданского чувства, чем обличение взяточников, ибо тут соприкосновение с природой, с любовью к природе. Кто не любит природу, тот не любит и человека. Тот не гражданин и т. д.» [ЛН, 83, 616]. И обличать-то, по Достоевскому, можно по-разному. Прямое обличение не всегда действеннее опосредованного. Через вечное, общечеловеческое можно тоже прийти к социальному и не менее действенно решить его. Замыкаясь в социальности, трудно подняться до вершин общечеловечности. Трудно по причине сужения кругозора, при котором общечеловеческое лежит где-то далеко за горизонтом. Трудно по нежеланию думать о чем-то выходящем за пределы повседневности, ибо узость кругозора привела и к переоценке человеческих ценностей. С уровня общечеловечности проще понять нижний слой бытия. Ибо здесь нужно лишь опуститься этажом ниже. А это всегда легче, чем подняться на этаж выше. И все, несущее в себе общечеловечность, поддерживается Достоевским, не забывающим ни на миг всю остроту социальных проблем.
Касаясь музыки, Достоевский писал: «По-моему, это тот же язык, но высказывающий то, что сознание
Достоевский высоко ценил злободневность художественного творчества. Но хотел видеть злободневность, органически увязанную с художественностью. Касаясь «Анны Карениной», он писал: «...я встретил в шестой части романа сцену, отвечающую настоящей «злобе дня» и, главное, явившуюся не намеренно, не тенденциозно, а именно из самой художественной сущности романа» [1895, 11, 58].
При этом Достоевский рассматривает художника, затрагивающего «злобу дня», не просто как комментатора, идущего позади «дня». Просто комментатор — не художник. Хотя явления такого комментаторства довольно нередки: «...начинают отчетливо замечать явления действительности, обращать внимание на их характерность и обрабатывать данный тип в искусстве уже тогда, когда большею частью он проходит и исчезает, вырождается в другой, сообразно с ходом эпохи и ее развития, так что всегда почти старое подают нам на стол за новое. И сами верят тому, что это новое, а не преходящее. Впрочем, подобное замечание для нашего писателя-художника несколько тонко; пожалуй и не поймет. Но я все-таки выскажу, что только гениальный писатель, или уж очень сильный талант угадывает тип
Достоевский прав. Не каждый может видеть дальше других, не каждый способен даже подумать, что можно видеть дальше других. Но, это говорит лишь о том, что не каждый выступающий от имени искусства на деле имеет к нему отношение. Художник — не должность. Художник — творец.
Художник всегда индивидуален. Это элементарно. Но не для всех, однако, понятно. Иногда художников хотят сделать всех на одно лицо. А иные сами стремятся выглядеть похожими на других. Третьи всегда были безличностью и никогда не понимали, что можно быть иными. Но очень часто пишущие подлаживаются под общее мнение. И утверждается мысль, что в искусстве только так и можно.
По этому поводу Достоевский пишет: «Какая бурда понятий и предвзятых ощущений? В угоду общественному давлению, молодой поэт давит в себе натуральную потребность излиться в собственных образах, боится, что осудят за «праздное любопытство», давит, стирает образы, которые сами просятся из души его, оставляет их без развития и внимания и вытягивает из себя, с болезненными судорогами, тему, удовлетворяющую общему мундирному, либеральному и социальному мнению. Какая, однако, ужасно простая и наивная ошибка, какая грубая ошибка!» [1895, 9, 259].
Художник не должен идти ни за кем. В том числе и за действительностью. Все явления, которые он затрагивает, необходимо окрасить в какой-то свой цвет. Индивидуальность, свой взгляд на действительность важнее для художника, чем накопление любых фактов действительности. Никакой самый богатый жизненный материал не воплотится в высокохудожественное произведение, если этот материал не будет освещен авторским светом.