– Неплохое саперави, вы не находите? – заметил Мечислав Иванович, изнеженный и привередливый, уминая мои канапе с маслом, луком и селедкой.
– Кстати, никто так не умеет подделывать вина, как грузины и молдаване, – ответствовал Самоквасов. – Представьте, однажды на вернисаже я чуть ли не насмерть отравился киндзмараули! С молдавским вообще вышла хохма – ребята на открытии поставили бутылку марочного каберне, а там оказалось домашнее мерло!
– Льют что попало и клеят этикетки! – возмущался Мечислав. – А помните, было время, на вернисажах подавали шикарное калифорнийское Franzia?
– Хорошее винцо, – соглашался Георгий. – Теперь по большей части выставляют испанское или недорогое итальянское…
– На вкус – будто все из одного корыта, что Италия, что Испания, – ворчал Бредихин.
Мое застолье показалось им не вполне обильным.
– Любезная моя! У вас в доме есть колбаса? – поинтересовался Бредихин. – А то я с утра не емши, пришлось присутствовать на заседании в Академии художеств, забегался, не успел пообедать.
Пашка сгонял на кухню, притащил старику бутерброд с колбасой.
– Мальчик, слушай, а можно еще один сэндвич для моего закадычного друга? – попросил Бредихин. – Георгий Самоквасов баллотируется в президенты Академии художеств, ему надлежит усиленное питание.
– Ладно, – сказал Пашка и сварганил еще один – для будущего президента.
Все были при деле. Федор, как заправский хозяин салона, сопровождал Агнессу, брал картины, переносил их поближе к лампе, подставляя пустую раму, выданную нам отцом Абрикосовым, видимо, когда-то в этой раме было заключено единственное произведение искусства в нашей семье. Впрочем, была ли в ней картина, никто не помнил.
Возможно, она полвека ждала этой минуты, чтобы обрамить работы Золотника, хотя не очень-то подходила по форме и по размеру, но все равно придавала какую-то значимость живописцу, которому явно было до лампочки, станут вешать на стенку его картины или не станут, главное – обрисовать эту силу беспредельности, встроить в окружающий космос прямоугольник личного космоса, потеснив реальность, набросить заплату на ветхую и самопальную ткань вселенской материи, залатать – куском своего добротного полотна – и довольно. А рама – это тлен и суета.
– …Как преображается в раме картина! – изумлялся бывший Степа Жульдиков, а ныне абстракционист Блябляс. Его дедушка, грек, носил эту благородную фамилию, внук ее себе присвоил. Решил вырваться из нашего рабства хаоса, гнета и печали в царство грез и галлюцинаций – на Пелопоннес, поближе к святилищу Зевса в Олимпии, жениться на гречанке и начать жизнь сначала, получая питание прямо из мирового пространства.
– И прежняя фамилия была благозвучной, – сказала я, – и нынешняя ласкает слух!
– Так что шило на мыло, – простодушно заметил Федор.
Пашка без устали курсировал между холодильником и плотоядными академиками, я то и дело бежала на звонок – встречала гостей. В полном составе явились участники выставки “Большой и Красный”, а также наивный художник Орлов – чтобы выучиться на примитивиста, он окончил Строгановку.
Буквально из воздуха материализовался изысканный Жан-Луи, уроженец Парижа, его голову украшала засаленная бандитская шляпа с высокой тульей и фазаньим пером.
Зато Шабуров и Мезинов принесли свои головы в стеклянных банках.
– Ой, как это они сделали? – удивился Пашка.
– Отрезали себе головы, положили в банки и принесли – им лишь бы впечатление произвести, – ответил Флавий.
Пара безумцев – Клава Ёнчик с искусственным членом в кармане и Гога Молодяков, неформал с дурной репутацией: две косички на бритом темени, в старушечьей вязаной кофте – несли какую-то заумь: “объективация духа”, “бинарность”, “герменевтика”, “органон”…
Явился не запылился Бренер, автор поэмы “Хламидиоз”, известный скандальными выходками: то наложил кучу под картиной Рафаэля, извозил краской “Белый квадрат” Малевича, отмотал срок в Голландии и ознаменовал свой выход на свободу, заглянув к нам на огонек.
Виноградов пришел беременный. Следом – импозантные представители армянской диаспоры в пиджаках и галстуках; фотограф Никлас Мраз, по-нашему – Коля Мороз, рыжий австриец, любитель современного искусства, приехал в Москву на кремлевский кубок по теннису; черноглазый Сикейрос – подбритые виски, взбитый чуб – с барабаном пау-вау, он заранее в него начал колотить на лестничной клетке, призывая род людской прорываться сквозь скорлупу обыденности, после чего примостился на кухне у батареи и деловито забил косячок.
Все очень обрадовались невысокому басилевсу в длинном плаще, берете и галошах.
Сам Аладдин осенил нас своим присутствием, его привел безошибочный коллекционерский нюх. Вокруг него, как планеты вокруг Солнца, закружились художники в надежде привлечь драгоценное внимание собирателя к своим творениям.
Не снимая плаща и берета, он сдернул галоши, обнажив щегольские лаковые туфли, осмотрел картины и выдал свою коронную фразу:
– Это стоит столько, за сколько это купят, а купят это, когда рак на горе свистнет.