– Je suis un homme heureux, non? Я счастливчик! – согласился француз. – Я мог бы родиться в голодной Африке, нo родился en France à Paris, и живу, как дож. Или мог родиться клошаром, в помойке искать queue de poisson[5]
… Et vous, madame, – он обратился ко мне с обворожительной улыбкой, – могли бы родиться там, где женщина совсем бесправная и забитая! A la vôtre![6] – И он допил вино на донышке бокала.– А вот и наша птица Феникс! – воскликнул Гриша, обнимая и троекратно целуя Виноградова. – Этот человек прекрасен, как древнегреческая скульптура. Под его разноцветными одеждами и гладкой белой кожей течет горячая алая кровь и бьется любящее сердце. Им можно любоваться, но лучше на него молиться! Сейчас он на девятом месяце, вьет гнездо, а видели бы вы его огненное шоу, когда вокруг вспыхивает всепожирающее пламя и Гарик сгорает дотла, после чего восстает из пепла!
Бубенцов был в отличном, просто превосходном настроении. Ас общения, он обладал россыпью возможностей привлечь к себе сердца художников, показать, что он точно такой, как ты. На самом же деле этому редчайшему симбиозу арт-дилера и поэта были свойственны надмирность и полет и одновременно связанность с этим миром прочнейшими стропами, которые крепко удерживали его на околоземной орбите.
По ходу своего монолога он так и шарил глазами по стенам, будто напал на след похищенного шедевра из Лувра, взгляд его ярче и ярче загорался охотничьим огнем.
Он потрясенно двигался от картины к картине, то приближаясь, то отдаляясь от полотна, прищуриваясь и бормоча себе под нос вроде: “Черт-те что!” или “Гениально!” – не разберешь.
– Положа руку на сердце, – наконец заявил Бубенцов, – это золотая жила. Готов на реализацию взять любую работу из вашего собрания. А поскольку они мало чем отличаются друг от друга…
Тут одна картина с грохотом свалилась со стены.
– О! – сказал он. – Давайте ее сюда, это хороший симптом, значит, продастся, я вам говорю! Отличный натюрморт – или что это? Похоже на баклажаны…
– Это Юдифь с головой Олоферна, – поспешила ему на выручку Агнесса. – Вы разве не видите, Бубенцов? Приглядитесь…
– Да что мне приглядываться, за его картинами стоит вселенная, целая жизнь художника здесь отображена, судьба творца, трагический рок, преследующий живописца, вот что важно и повышает капитализацию… Самое главное, что нету его, это хорошо, что он умер, то есть плохо, что умер, но для продажи – хорошо. Значит, картин больше не будет, путь художника окончен – можно продавать. Я возьму “Юдифь с баклажаном” и покажу эксперту одного аукциончика в Лондоне, у него как раз рейд по московским мастерским. Окей? – спросил он Федора. – Кем он вам приходится, этот Золотник?
– Бывшим соседом, – сказала я. – Мы нашли его картины возле мусорки.
– То есть как – возле мусорки? – удивилась Агнес.
– А что такого? – не растерялся Бубенцов. – Слышали, картина Рубенса провалялась в сарае сорок лет, никому не нужная: эка невидаль, голая баба нарисована! Теперь ее реставрировали, и она стоит пятьдесят миллионов! Кто знает, может, мал Золотник, а дорог?
– Рубенс – это несколько веков, – возразила Агнесса, – а Золотник – даже века нет… Но, знаете, Бубенцов, я с вами согласна: словно зефир повеял над лугом – такой эти холсты излучают покой, такую тишину и в конечном итоге спасение, вы не находите? Ей-же-ей, я поговорю с завотделом новейшего искусства. Почему бы музею – в дар – не принять парочку полотен?
Будто Оскар Питерсон и Каунт Бейси за двумя роялями разговаривают друг с другом, они беседовали очень живиально. Пока Бубенцов не обернулся ко мне, вконец одуревшей от всего, видно было, что в голове у него так и пышет пламя, а внутри клокочут разные комбинации, и сказал:
– Беру половину с продажи. Как в песне поется: “Тебе половина, и мне половина! Луна, словно репа, а звезды – фасоль! Спасибо, мамаша, за хлеб и за соль!” …Всё, всё, ресторан закрыт, пора по домам.
Ушли Флавий с Агнессой, откланялся Жан-Луи. Покинул охотничьи угодья Григорий Бубенцов, словно подстреленного вальдшнепа, унося под мышкой завернутую в полотенце картину Ильи Матвеича с изображением то ли ангелов, то ли облаков, то ли бледных баклажанов на бледно-голубом поле.
Крепко обнявшись, спали Павел и медведь, пропахший до печенок табаком. Глядя счастливые сны, в нашей супружеской постели мирно посапывал подкумаренный Сикейрос. Рядышком вздыхал его неразлучный жестяной пау-вау, обтянутый бизоньей кожей.
А на зеркале в туалете красовалась особо замысловатая закорючка, начертанная Колышкиным, одному ему понятная, означающая Путь или Огонь, снедающий все на своем пути, я не знаю.
Закон Золотника
Так мы и зажили среди полотен Ильи Матвеича, в этой белизне, от яичной скорлупы до серой дымки, осененные бело-розовым колыханьем крыла, отраженного в зеленоватой реке, вроде того узора, что наносят на заиндевевшее стекло солнечные лучи.