Затруднительно приканчивать каждую вошь, когда их сотни. Они довольно жесткие, и давить их ногтями по большому счету скучно. Поэтому Тьяден, соорудив из проволоки держалку, пристроил над горящим свечным огарком крышку от банки с ваксой. На эту маленькую сковородку все просто бросают вшей: щелк! — и твари каюк.
Мы сидим кружком, рубахи на коленях, голые до пояса в тепле, руки работают. У Хайе вши какие-то особенно аристократичные, с красным крестиком на голове. Он утверждает, что вывез их из лазарета в Туру, позаимствовал лично у полкового врача. Еще он твердит, что жир, потихоньку накапливающийся в жестяной крышке, использует для смазки сапог, и целых полчаса покатывается со смеху над своей шуткой.
Правда, сегодня он большого успеха не имеет; нас слишком занимает кое-что другое.
Слух оказался верным. Химмельштос здесь. Прибыл вчера, мы уже слышали знакомый голос. Говорят, дома он чересчур допек на пашне нескольких новобранцев. Не подозревая, что один из них — сынок важного чиновника. На том и свернул себе шею.
Тут он здорово удивится. Тьяден уже не один час мозгует, что скажет ему в ответ. Хайе задумчиво разглядывает свою лапищу и подмигивает мне. Та взбучка была кульминацией его существования; он рассказывал, что до сих пор иной раз видит ее во сне.
Кропп и Мюллер ведут разговор. Кропп единственный добыл себе полный котелок чечевицы, вероятно на кухне у саперов. Мюллер алчно косится на котелок, но сдерживается, спрашивает:
— Альберт, что бы ты сделал, если б сейчас вдруг настал мир?
— Мира нету! — отрубает Альберт.
— Ну а если… — не отстает Мюллер. — Что бы ты сделал?
— Смылся бы отсюда! — бурчит Кропп.
— Это ясно. А потом?
— Напился бы, — говорит Альберт.
— Не болтай чепухи, я серьезно…
— Я тоже, — отвечает Альберт. — Что еще-то делать.
Кач явно заинтригован вопросом. Стребовав с Кроппа в качестве дани толику чечевицы, он надолго задумывается и наконец изрекает:
— Напиться, конечно, можно, а вообще-то ближайшим поездом домой, к женке. Мир ведь, Альберт, старина…
Он роется в клеенчатом бумажнике, достает фотографию, гордо показывает всем:
— Старуха моя! — Потом прячет снимок, чертыхается: — Пропади она пропадом, война эта хренова…
— Тебе хорошо говорить, — вставляю я. — У тебя сынишка есть и жена.
— Верно, — кивает он, — я должон позаботиться, чтоб они не голодали.
Мы смеемся.
— Со жратвой проблем не будет, Кач, в случае чего реквизируешь.
У Мюллера подвело живот, и он никак не угомонится. Тормошит Хайе Вестхуса, отвлекает от мечтаний о взбучке:
— Хайе, вот ты бы что сделал, будь сейчас мир?
— Надо бы ему вздуть тебя хорошенько за этакие разговоры, — вмешиваюсь я, — ты вообще-то почему завел об этом?
— По кочану, — коротко бросает в ответ Мюллер и опять поворачивается к Хайе Вестхусу.
Хайе неожиданно в большом затруднении. Качает веснушчатой черепушкой:
— То есть когда уже не будет войны, да?
— Правильно. Точно подметил.
— Тогда ведь сызнова бабы сыщутся, а? — Хайе облизывается.
— Ясное дело.
— Забодай меня комар, — говорит Хайе, и лицо у него оживляется, — я бы тогда подцепил крепкую деваху, знаешь, этакую гренадершу, в теле, чтоб было за что подержаться, и в перины! Представляешь, настоящие перины на кровати с пружинным матрасом, ох, ребята, я б неделю штанов не надевал.
Все молчат. Картина слишком великолепна. По коже аж мурашки пробегают. В конце концов Мюллер берет себя в руки и спрашивает:
— А потом?
Пауза. И Хайе несколько путано заявляет:
— Будь я унтер-офицером, я бы покудова остался на военке и капитулировал.
— Хайе, у тебя никак шарики за ролики заехали! — вырывается у меня.
Он добродушно спрашивает:
— Ты когда-нибудь торф копал? Попробуй, тогда и говори. — С этими словами он достает из-за голенища ложку и зачерпывает из Альбертова котелка.
— Вряд ли это хуже рытья окопов в Шампани, — отвечаю я.
Хайе жует чечевицу, ухмыляется:
— Только длится дольше. И не посачкуешь.
— Хайе, дружище, дома-то все равно лучше.
— Отчасти. — С открытым ртом он погружается в раздумья.
У него на лице написано, о чем он думает. Бедная лачуга среди болот, с утра до вечера тяжелый труд на жаре, от которой не спрячешься, скудный заработок, грязная батрацкая роба…
— В мирное время на военке никаких забот, — сообщает он, — каждый день кормежка на столе, иначе поднимешь хай, и койка есть, и каждую неделю чистое белье, прямо как барин, исправляешь унтер-офицерскую службу, мундир у тебя любо-дорого глядеть… вечером свободен, идешь в пивную.
Хайе необычайно горд своей идеей. Прямо-таки упивается ею.
— Оттрубишь двенадцать лет, получаешь пенсионный билет и подаешься в сельские жандармы. Целыми днями гуляй не хочу. — Картины будущего бросают его в пот. — Представляешь, какое тебя ждет обхождение? Тут рюмашка коньяку, там пол-литра. С жандармом-то всяк хочет ладить.
— Ты же никогда не станешь унтер-офицером, Хайе, — вставляет Кач.