— Он не один такой. Мой шурин все свои французские ценные бумаги на американские обменял. Гастон Нерэ все накопления обратил в доллары и держит в сейфе. А Дюпон, по слухам, несколько мешков золота в саду зарыл. — Вебер вскочил. — Нет, не могу об этом говорить. Лично я отказываюсь! Отказываюсь верить! Это невозможно. Невозможно так предавать, так продавать Францию! В роковой час, я уверен, все встанут как один!
— Конечно, все, — без тени улыбки притворно поддакнул Равич. — Особенно политики и промышленные магнаты, даром что они уже сейчас с Германией вовсю делишки обтяпывают.
Вебер было дернулся, но тут же овладел собой.
— Равич… Давайте… Не лучше ли нам поговорить о чем-нибудь еще?
— Конечно, лучше. Я сегодня вечером везу Кэте Хэгстрем в Шербур. К полуночи вернусь.
— Прекрасно. — Вебер все еще сопел от волнения. — А для себя лично, Равич, что вы намерены предпринять?
— Ничего. Попаду во французский концлагерь. Это лучше, чем в немецкий.
— Исключено! Во Франции не будут сажать беженцев!
— Поживем — увидим. Хотя это напрашивается и даже возразить особенно нечего.
— Равич…
— Хорошо. Я же говорю: поживем — увидим. Я бы очень хотел, чтобы вы оказались правы. Вы уже слыхали? Лувр эвакуируют. Лучшие вещи перевозят в глубь страны.
— Нет. Быть не может. Откуда вы знаете?
— Сегодня после обеда сам заходил. Витражи Шартрского собора тоже уже сняты и упакованы. Вчера туда заезжал. Так сказать, сентиментальное путешествие. Хотел напоследок взглянуть. Так их там уже нет. Военный аэродром слишком близко. Вместо витражей там новенькие стекла. Все как в прошлом году перед Мюнхенской конференцией.
— Вот, вы сами же и сказали! — Вебер уцепился за последнюю соломинку надежды. — Тогда-то все обошлось! Сколько было шуму, а потом объявился Чемберлен со своим зонтиком мира…
— Ну да. Только на сей раз зонтик мира все еще в Лондоне, а богиня победы пока что в Лувре, но уже обезглавлена. Саму, правда, оставляют. Слишком тяжелая. Но без головы. Впрочем, мне пора. Кэте Хэгстрем уже ждет.
Сияя во тьме россыпью огней, белоснежная «Нормандия» [46]
стеной вздымалась над причалом. Легкий бриз дышал солоноватой прохладой. Кэте Хэгстрем поплотнее запахнула пальто. Она еще больше похудела и осунулась. От лица и впрямь остались только кожа да кости, а еще, черными омутами, неожиданно огромные, пугающие глаза.— Лучше я, пожалуй, останусь, — проговорила она. — Вот уж не думала, что так трудно будет уезжать.
Равич смотрел на нее молча. Гигантский корабль ждет, гостеприимно освещены мостики трапов, пассажиры, все еще боясь опоздать, торопливо устремляются в чертоги этого сияющего плавучего дворца, и имя ему вовсе не «Нормандия» — ему имя избавление, спасение, бегство; для десятков тысяч людей по всей Европе, что ютятся по чердакам и подвалам, в грязных ночлежках, в дешевых гостиницах, этот лайнер — недостижимая мечта, мираж чудом сохраненной жизни, а здесь тоненький, нежный голосок рядом с ним, голосок человека, которого смерть пожирает изнутри, преспокойно заявляет: «Лучше я, пожалуй, останусь».
Мир и вправду сходит с ума. Для эмигрантов в «Интернасьонале», для постояльцев многих тысяч «Интернасьоналей» по всей Европе, для всех гонимых и затравленных, спасающихся бегством или уже настигнутых, ожидающих ареста или уже терзаемых под пыткой этот корабль — земля обетованная; они бы рухнули на колени, рыдая от счастья, они целовали бы трап и уверовали в чудеса, подари им судьба этот заветный клочок бумаги, билет, трепещущий сейчас подле него на ветру в изможденной руке очаровательной женщины, которая, однако, едет навстречу скорой, неминуемой смерти и вдруг устало, равнодушно роняет: «Лучше я, пожалуй, останусь».
Большой компанией к трапу подходили американцы. Вальяжные, добродушные, шумливые. Эти никуда не спешили — у них впереди вечность. Посольство настояло на их отъезде. Они до сих пор это обсуждали. Вообще-то жаль, что и говорить! Хорошо бы взглянуть, как оно тут дальше пойдет, вот была бы fun! [47]
А что бы им сделалось? Ведь есть посольство! У Америки нейтралитет! Нет, правда, жаль!Ароматы дорогих духов. Украшения. Перекличка и перепляс бриллиантов. Еще пару часов назад обедали у «Максима», цены, если в долларах, вообще смех, а какие вина — «Кортон» двадцать девятого года, а под конец еще и «Поль Роже» двадцать восьмого! Ну ничего, теперь на корабль, сразу в бар, партию в нарды, стаканчик-другой виски, а перед консульствами тем временем нескончаемые, безнадежные шеренги просителей, и тоска, и разлитый в воздухе запах смертного страха, и издерганные, замученные чиновники, и скорый военно-полевой суд жалкого секретаришки, только и знающего, что непреклонно головой качать: «Нет, никакой визы, нет, невозможно», — вот и весь сказ, а ведь это приговор, беспощадный приговор безответным, ни в чем не повинным людям. Равич молча смотрел на корабль, не корабль даже, а ковчег, утлое суденышко, дерзающее уйти от потопа, — когда-то удалось, но теперь потоп грозно подступает снова…
— По-моему, вам пора, Кэте. Время.
— Уже время? Что ж, прощайте, Равич.
— Прощайте, Кэте.