— Ну конечно. — Мальчишка хитро подмигнул. — Ясное дело. — И, уже надвигая кепку на лоб: — Ну, я, пожалуй, пойду. Мать наверняка заждалась. Я ведь давно ушел. А мне еще тут кое с кем переговорить надо насчет нового сорта рокфора. Прощайте, доктор. Надеюсь, гостинцы вам придутся по вкусу.
— Прощай, Жанно. И удачи тебе!
— Без удачи нам никак!
Щуплая фигурка махнула рукой и решительно заковыляла к дверям.
У себя в комнате Равич развернул «гостинцы». Поискал и нашел спиртовку, уже много лет валявшуюся без дела. Рядом обнаружилась упаковка таблеток сухого спирта и даже небольшая сковородка. Он взял две квадратных горючих таблетки, положил на спиртовку, поджег. Затрепетали два язычка голубоватого пламени. Он бросил на сковородку кусок масла, разбил туда же два яйца, размешал. Отрезав два ломтя свежего, с хрустящей корочкой, белого хлеба, постелил на подоконник несколько газет, а на газеты поставил сковородку. Развернул сыр бри, достал бутылку «Вувре» и принялся за еду. Он уже сто лет ничего в номере не готовил. Про себя решил, что надо завтра же купить сухого спирта про запас. Спиртовку запросто можно будет взять с собой в лагерь. Тем более она складная.
Он ел не спеша. Воздал должное и пон-левеку. А что, Жанно прав: и в самом деле хороший ужин.
32
— Исход из Египта, — хмыкнул доктор философии и филологии Зайденбаум, поглядывая на Равича и Морозова. — Только без Моисея.
Щупленький, желтый, он стоял у дверей «Интернасьоналя» и наблюдал, как на улице семейства Штерн и Вагнер, а также холостяк Штольц следят за погрузкой своих вещей в мебельный фургон, нанятый ими в складчину.
Прямо на тротуаре под жарким августовским солнцем в беспорядке громоздилась мебель. Позолоченный диван с обюссоновской обивкой, пара таких же позолоченных кресел, новый обюссоновский ковер. Все это добро принадлежало семейству Штерн. Из дверей как раз выносили огромный обеденный стол красного дерева. Сельма Штерн, женщина с увядшим лицом и плюшевыми глазами, квохтала над ним, как наседка над цыплятами.
— Аккуратнее! Столешница! Не поцарапайте! Это же полировка! Да осторожно, осторожно же!
Столешница была натерта до блеска. Судя по всему, это была одна из тех святынь, ради которых иные домохозяйки готовы пожертвовать жизнью. Заполошная Сельма носилась вокруг стола и двух грузчиков, которые с полнейшим безразличием поставили его на тротуар.
Столешница так и сияла на солнце. Сельма склонилась над столом с тряпкой в руках. Она нервно протирала углы. В столешнице, как в темном зеркале, смутно отражалось ее бледное лицо — словно кто-то из далеких предков взирал на нее из глубин тысячелетий.
Грузчики тем временем уже выносили буфет — тоже полированный, тоже красного дерева, тоже навощенный до блеска. Одно неловкое движение — и буфет с глухим стоном хрястнулся углом о дверной косяк.
Нет, Сельма Штерн не вскрикнула. Казалось, она окаменела, так и застыв с тряпкой в поднятой руке, с приоткрытым ртом, словно надумала заткнуть себе тряпкой рот, но так и не успела.
Йозеф Штерн, ее супруг, плюгавенький очкарик с отвисшей от страха челюстью, робко к ней приблизился.
— Сельмочка, дорогая…
Она на него даже не взглянула. Взгляд ее был устремлен в пустоту.
— Буфет…
— Ну, Сельмочка, дорогая. Зато у нас есть виза.
— Буфет моей мамы… Родительский буфет…
— Ну, Сельмочка. Подумаешь, царапина. Да какая там царапина, так, пустяки. Главное, у нас есть виза…
— Это останется. Это уже навсегда.
— Вот что, мадам, — окрысился грузчик, не разобрав по-немецки ни слова, но прекрасно понимая, о чем речь, — таскайте ваши рыдваны сами! Не я прорубал эту идиотскую дверь.
— Sale boches [43]
, — процедил другой.Йозеф Штерн при этих словах внезапно распетушился.
— Мы вам не немцы! — запальчиво заявил он. — Мы эмигранты!
— Sale refugiе́s [44]
, — процедил грузчик.— Видишь, Сельмочка, что мы от этого имеем, — застонал Штерн. — И что нам таки теперь прикажешь делать? И сколько мы уже всего натерпелись из-за твоего красного дерева! Из Кобленца опоздали уехать на четыре месяца, потому что ты с мебелью расстаться не могла! Одного налога за выезд из рейха на восемнадцать тысяч марок больше заплатили! А теперь мы торчим с этой клятой мебелью посреди улицы, а пароход ждать не будет!
Озадаченно склонив голову набок, он воззрился на Морозова.
— Ну что теперь делать? — посетовал он. — Sale boches! Sale refugiе́s! Объясни я ему сейчас, что мы евреи, он только и скажет: «Sale juifs» [45]
, и тогда вообще всему хана.— Денег ему дайте, — посоветовал Морозов.
— Денег? Да он швырнет их мне в лицо!
— Вот уж нет, — возразил Равич. — Он для того и ругается: цену набивает.
— Но я не так воспитан! Меня оскорбляют, а я же еще и плати!
— Ну, настоящее оскорбление — это когда оскорбляют вас лично, — заявил Морозов. — А это так, вообще. Оскорбите его в ответ, унизив его чаевыми.
Тень улыбки мелькнула в глазах Штерна.
— Пожалуй, — сказал он, глядя на Морозова. — Пожалуй.