— Не знаю. Наверно, явлюсь в свой полк. А это все, — он неопределенно повел рукой, — этим кому-то еще придется заняться.
— Да нет, клинику сохранят за вами. Если война — значит, госпитали нужны. Вас тут оставят.
— Но я не хочу оставаться.
Равич обвел глазами комнату.
— Наверно, это мой последний день у вас. Матка благополучно заживает, желчный пузырь тоже, раковый пациент безнадежен, других операций не требуется. Так что все.
— Но почему? — спросил Вебер устало. — Почему это ваш последний день?
— Как только объявят войну, нас всех арестуют. — Равич видел: Вебер хочет что-то возразить. — Тут не о чем спорить. Это просто необходимость. Именно так они и сделают.
Вебер уселся в кресло.
— Даже не знаю. Может быть. А может, и войны никакой не будет. Сдадут страну без боя, и все дела.
Равич встал.
— Если еще буду в городе, вечером загляну.
— Хорошо.
Равич вышел. В приемной он наткнулся на актера. Он совсем про него забыл. Тот вскочил.
— Ну что, как она?
— Она умерла.
Актер застыл как громом пораженный.
— Умерла?
Нет, он и в самом деле схватился за сердце и даже картинно пошатнулся. Фигляр несчастный! Комедиант хренов! Не иначе из какой-нибудь роли, а теперь вот пригодилось. А может, и не прикидывается, просто других жестов, кроме профессионально заученных, даже для непритворной боли у него за душой нет.
— Я могу ее увидеть?
— Зачем?
— Но я должен ее увидеть! — Фигляр и вправду прижал руки к груди. В руках как нельзя кстати оказалась шляпа, светло-коричневая, с шелковой лентой. В глазах слезы.
— Послушайте! — раздраженно сказал Равич. — Лучше убирайтесь отсюда подобру-поздорову. Она умерла, и ей уже ничем не поможешь. А со своей совестью как-нибудь разбирайтесь сами. Выметайтесь к чертовой матери! Думаете, кому-то охота засадить вас на год в тюрьму или чтобы вас оправдали на сенсационном судебном процессе? Через год-другой вы еще будете похваляться этим роковым приключением, охмуряя других женщин. Вон отсюда, идиот несчастный!
И он подтолкнул актера к двери. Тот было дернулся, но лишь на секунду. Потом, уже в дверях, обернулся:
— Урод бесчувственный! Sale boche! [55]
На улицах было полно народа. Люди гроздьями толпились возле табло бегущих новостей на зданиях газетных редакций. Равич поехал в Люксембургский сад. Хотелось пару часов побыть одному — перед тем как его задержат.
Здесь было безлюдно. Парк млел в солнечном тепле позднего лета. Деревья уже тронуло предчувствие осени — еще не поры увядания, но поры полной зрелости. Два цвета — золотистый и голубой — реяли в воздухе шелковыми стягами уходящего лета.
Равич долго там сидел. Смотрел, как мало-помалу меркнет свет дня, длиннее становятся тени. Он знал: это его последние часы на свободе. Если и правда объявят войну, хозяйка «Интернасьоналя» никого уже прикрывать и прятать не сможет. Он вспомнил о Роланде. И Роланда тоже нет. Никто. А попытаться сейчас куда-то бежать — самый верный способ угодить в шпионы.
Он просидел так до вечера. Грусти не было. Перед глазами мысленно проходили лица. Лица и годы. И под конец — последнее лицо, навсегда застывшее.
В семь он встал, чтобы идти. Он покидал темнеющий парк, этот последний островок мира, и вполне осознавал это. Едва очутившись на улице, увидел экстренные выпуски газет.
Война объявлена.
Он посидел в бистро, где не было радио. Потом отправился в клинику к Веберу. Вебер тотчас поспешил ему навстречу.
— Можете еще сделать кесарево? Нам только что привезли.
— Конечно.
Он пошел переодеваться. Навстречу попалась Эжени. Увидев его, она заметно растерялась.
— Что, уже не ожидали меня здесь увидеть?
— Нет, — отозвалась та, как-то странно на него глядя. И прошмыгнула мимо.
Кесарево сечение — дело нехитрое. Равич провел операцию почти машинально. Несколько раз, правда, ловил на себе все тот же странный взгляд Эжени, мельком про себя удивляясь: что это с ней?
Наконец закричал младенец. Его уже мыли. Равич смотрел на красную орущую мордочку, на крохотные пальчики. Да уж, мы являемся на свет отнюдь не с улыбкой, подумалось ему. Он передал младенца санитарке. Мальчик.
— Бог весть, для какой войны этот солдатик пригодится! — сказал он.
В предоперационной он мыл руки. За соседним умывальником мылся Вебер.
— Если вас и правда арестуют, Равич, постарайтесь известить меня, где вас найти.
— Зачем вам эти неприятности, Вебер? Нынче с людьми моего сорта лучше не связываться.
— С какой стати? Только оттого, что вы немец? Вы сейчас беженец.
Равич горько усмехнулся:
— Разве вы не знаете: беженцы — самые неудобные люди на свете. Для родины они предатели, а для чужбины — все еще иностранцы.
— А мне плевать. Единственное, чего я хочу, — это чтобы вас как можно скорее выпустили. Вы согласны указать меня в качестве вашего поручителя?
— Ну, если хотите… — Равич прекрасно знал, что этого не сделает. — Для врача везде найдется работа. — Равич вытирал руки. — Могу я вас попросить об одном одолжении? Позаботиться о похоронах Жоан Маду? Сам я, боюсь, не успею.
— Разумеется. Может, еще что-то нужно уладить? Наследство, еще что-нибудь?