— Кофе, простецкого кофе, Пат. Ведь я человек сельский. А что будешь ты?
— Я выпью с тобой кофе.
— А вообще ты пьешь чай?
— Да.
— Вот тебе на!
— Я уже начинаю привыкать к кофе. С чем ты будешь — с пирожными или бутербродами?
— И с тем и с другим, Пат. Нельзя упускать такие возможности. Потом я выпью и чаю. Хочу попробовать все, что у тебя есть.
Она со смехом наполнила мне тарелку. Я запротестовал:
— Довольно, довольно! Не забывай, что рядом с нами подполковник! А начальство любит умеренность в нижних чинах.
— Только в питье, Робби. Старик Эгберт сам обожает пирожные с кремом.
— Умеренность в комфорте тоже, — заметил я. — В свое время они здорово нас от него отучили.
Я стал перекатывать столик на резиновых колесиках взад и вперед. Его бесшумный ход по ковру был настолько приятен, что хотелось длить эту игру. Я огляделся. Все здесь гармонировало одно с другим.
— Да, Пат, — сказал я, — так, стало быть, жили наши предки!
Она рассмеялась.
— Ну что ты выдумываешь!
— Я не выдумываю. Констатирую ход времени.
— Ведь все это чистый случай, Робби, что у меня сохранились некоторые вещи.
Я покачал головой:
— Это не случай. И дело не в вещах. Дело в том, что стоит за ними. Прочность. Тебе этого не понять. Это может понять лишь тот, кто этого лишен.
Она посмотрела на меня.
— Но ведь и ты мог бы все это иметь, если б всерьез захотел.
Я взял ее за руку.
— Но я не хочу, Пат, это верно. Я бы самому себе показался тогда авантюристом. Нашему брату лучше всего жить в раздрызге. К этому привыкаешь. Это в духе времени.
— И весьма удобно.
Я засмеялся.
— Может быть, и так. А теперь налей-ка мне чаю. Хочется попробовать.
— Нет, — сказала она, — останемся пока при кофе. Ты лучше съешь чего-нибудь. Для раздрызга.
— Хорошая идея. Но не рассчитывает ли Эгберт, сей прилежный пожиратель пирожных, что и ему еще кое-что перепадет?
— Может, и рассчитывает. Но он должен считаться и с возможной местью нижних чинов. Это ведь тоже в духе времени. Так что можешь спокойно съесть все, не оставив ему ни крошки.
Ее глаза сияли, выглядела она великолепно.
— А знаешь ли ты, — спросил я, — когда вдруг наступает безжалостный конец раздрызгу моей жизни? — Она молча смотрела на меня, не отвечая. — Когда я с тобой! Ну а теперь — к оружию! И без тени раскаяния — вперед на Эгберта!
В обед я проглотил лишь чашку бульона в шоферской столовке. Поэтому мне не составило особого труда съесть все, что было. Заодно, поощряемый Пат, я выпил и весь кофе.
Мы сидели у окна и курили. Вечер алел над крышами.
— Красиво у тебя, Пат, — сказал я. — И очень понятно, что отсюда не хочется выходить по неделям, сидеть тут до тех пор, пока не позабудешь обо всем, что творится на свете.
Она улыбнулась:
— Было время, когда я и не надеялась отсюда выйти.
— Когда же это?
— Когда болела.
— Ну, это другое. А что с тобой было?
— Да ничего особенно страшного. Просто я должна была лежать. Вероятно, я слишком быстро выросла, получая слишком мало еды. Во время войны да и после с этим ведь было трудно.
Я кивнул.
— Сколько же ты пролежала?
Она чуть помедлила с ответом.
— Примерно год.
— О, это очень долго! — Я внимательно посмотрел на нее.
— Это было давно и почти забылось. Но тогда мне это показалось вечностью. Помнишь, ты рассказывал мне как-то в баре о твоем друге Валентине? О том, что после войны он мог думать только о том, какое это счастье — жить? И что по сравнению с этим все остальное не имеет значения?
— Ты хорошо запомнила, — сказал я.
— Потому что я хорошо это понимаю. Я с тех пор тоже радуюсь любому пустяку. По-моему, я очень поверхностный человек.
— Поверхностны только те люди, которые убеждены в обратном.
— Нет, я поверхностна, это точно. Я ничего не смыслю в серьезных вопросах жизни. И воспринимаю только красивое. Вот этот букет сирени уже делает меня счастливой.
— Это не поверхностность, это — целая философия.
— Но только не у меня. Я человек поверхностный и легкомысленный.
— Я тоже.
— Не настолько, как я. Ты вон говорил об авантюризме. А я и есть настоящая авантюристка.
— Я думал об этом, — сказал я.
— Да, да. Мне давно бы пора поменять квартиру, обзавестись профессией и зарабатывать деньги. Но я все откладываю и откладываю. Хотелось пожить какое-то время так, как хочется. Не важно, разумно ли это. Вот я так и жила.
Я засмеялся.
— А почему это у тебя вдруг появилось такое строптивое выражение лица?
— Да потому что я привыкла слышать со всех сторон, что это легкомыслие — так жить, что нужно экономить деньги, искать себе место. Но мне хотелось наконец легкости, радости, а не угнетенности. Хотелось делать что хочу. Такое настроение возникло после смерти матери и после того, как я так долго лежала.
— У тебя есть братья и сестры? — спросил я.
Она покачала головой.
— Я так и думал, — сказал я.
— Ты тоже считаешь, что я была легкомысленной?
— Нет. Ты была мужественной.
— Ах, какое там мужество… Нет, это не про меня. Мне очень часто бывало страшно. Как человеку, который сидит в театре на чужом месте и все-таки не уходит.