На другой день вечером, на Новый год, неожиданно появился Яким Давидов. Он был «с ног до головы» в черном: в черной шляпе, черном пальто, черном костюме, черном галстуке. Кто знает, почему при виде Якима Давидова мне вспомнился таинственный незнакомец в черном плаще, который однажды поздним вечером явился к Моцарту и попросил его написать Реквием. Я его не звал, не звонил ему, у меня все еще душа была не на месте после напландского фиаско, и вдруг он, черный вестник, всегда игравший мрачную роль в моей жизни, прибыл незваный и держится фамильярно, сует мне в руки коробку конфет, перевязанную розовой ленточкой.
Я сказал Эм-Эм, чтобы он принес нам коньяк и кофе. Яким Давидов чокнулся со мной, но пить не стал, он поставил рюмку на стол и глубоко вздохнул.
— Ну, — сказал я, — когда же Законодательный Совет отдаст меня под суд за уничтожение КМ? Когда государственные деятели потребуют у меня объяснения за самовольную отлучку с работы и бегство на север?
Яким Давидов пожал плечами.
— Законодательный Совет, — сказал он, избегая смотреть мне в глаза, — решил замять это дело. Ты один из самых уважаемых людей, пользуешься международной известностью и скоро станешь членом Всеевропейской Академии Наук.
— И все-таки — что вы решили? — спросил я, наливая себе вторую рюмку коньяка.
— Решили, что ты должен подлечить свои нервы, отдохнуть, успокоиться. Ты ведь не отдыхал, насколько я знаю, целое десятилетие. Пошлем тебя в какой-нибудь горный санаторий, чтобы ты рассеялся, укрепил свою нервную систему.
— А потом? — спросил я.
— Все зависит от твоего состояния. Если ты окрепнешь, то сможешь вернуться в свой институт… Если же потребуется дополнительное лечение… поедешь отдыхать на один из полинезийских островов на Тихом океане.
— Чудесно! — сказал я.
— Райский предлагал сразу отправить себя на отдых в Новую Каледонию, но я решительно воспротивился.
— Спасибо тебе, — я поклонился.
— Ты хорошо сделаешь, старый друг, — сказал Яким Давидов с сумрачной улыбкой, — если до конца недели покончишь со всеми важными делами.
— Времени мне хватит, — сказал я.
Мы вновь помолчали. На этот раз молчание нарушил Яким Давидов:
— Йо! — он глянул мне в лицо, и я невольно откинул голову на спинку стула. В его глазах светилось некое подобие сочувствия, окрашенное, как на литографиях художников-кибергов в сиренево-лазурную «печаль». Эти художники рисовали своих «печальных» героев с улыбками сиренево-лазурной тональности.
— Йо, — мой старый приятель укоризненно покачал головой, — как ты мог сделать т а к у ю глупость? — он кивнул в сторону холла, где обычно находился Эм-Эм.
— Знаю, — я печально улыбнулся. — Эм-Эм сообщил все Райскому, а Райский растрезвонил всему свету!
— Ты всегда любил шутить с огнем, — заметил Яким Давидов, качая головой. — Но бежать от цивилизации, которую сам создавал, выражать недовольство наукой, которую сам двигал вперед, — это… — Он не договорил. Вздохнул и встал.
— Прощай! — сказал он сухо, протягивая мне руку.
На секунду наши взгляды встретились. Пожалуй, и в моих глазах, и в глазах Якима забрезжила печальная искорка тепла.
— Прощай, Як! — промолвил я.
А теперь я расскажу в двух словах о моей последней ночи.
После ухода Якима Давидова я надел свой самый лучший вечерний костюм, повязал самый светлый галстук, накинул самую импозантную шубу и вышел на улицу. Увидев меня в шубе, Эм-Эм, сидевший перед радиотелефонной установкой, поднялся со стула и проговорил своим бесстрастным голосом:
— Хозяин, согласно прогнозу погоды, сегодня вечером ожидается снег. А вы надели легкие туфли. Принести другие, зимние?
Я ушел, ничего ему не ответив. Бедный Эм-Эм!
Стояла светлая веселая новогодняя ночь. Электрические солнца разгоняли тьму, над улицами и площадями полыхали разноцветные огни неоновых реклам. Шумные, полноводные людские потоки устремлялись к увеселительным заведениям, стадионам и спортивным залам. Узкие ручейки бежали к зданиям кино и театров; если в них давали современные произведения, ручейки почти совсем терялись, пересыхали. Публике надоели конфликты между героями хорошими во всех отношениях и героями просто хорошими. В драмах и фильмах кибергов царила сверхстерильность, которая претила даже импотентам. Вот до чего! Картина совершенно менялась перед театрами, где шли пьесы классиков. Здесь ручейки превращались в могучие реки. Обь, Амазонка и Енисей текли туда, где ставили Шекспира и Чехова, инсценированные произведения Шолохова, печальные комедии Оскара Уайльда и Бернарда Шоу… Перед ультрасовременными зданиями театров — всеми этими усеченными конусами и ромбами — неделями бушевало людское море. Трудно было объяснить этот живой, бурлящий интерес к странным далеким конфликтам, к произведениям, созданным в давние, очень давние времена.