К нашему возвращению Милица переменила наряд. На сей раз явилась она в простом белом платье, один солитер в серьгах, цветок на груди, а ноги, обутые в сандалии, перевязаны были цветными лентами. Опустив глаза долу, дрожащим, но весьма нежным голосом, начала она романс Vieni o nice! Amato bene, аккомпанируя себе на гитаре. Меж тем солнце упадало за гряду дальних гор, выстилая парчою скалистыя утесы. Чистые звуки колоколов поплыли над спокойной водой. Все предметы вокруг нечувствительно переменились. Сотни звезд, зажегшись на небе, колеблющимися отражениями усеяли черную воду залива. Благоухание плодовитых дерев наполняло грудь живительным блаженством, устремляя душу к неведомому и как бы убеждало, что счастье имоверно. Разговор вели мы каждый своим языком, а в случаях затруднительных обращались к италианскому, несколько слов были записаны у меня на листке, но жесты и взгляды дополняли то, о чём бессильны были поведать уста. Как сказали бы здесь: "Сусрела нас добрая среча и господин Бог". Ибо то, что мы называем судьбой, здесь называют сречей, то есть встречей, случаем. Корабельный монах наш, родом из Малороссии, сказал мне, что и в их краях поверие сие сильно, почему и малое водосвятие свершается там не перваго августа на мокрый Спас, как в наших великорусских губерниях, а в праздник Сретения Господня, что монах объясняет языческим еще обычаем кропить заговорной водою от лихого глаза при "усретении", под которым понимают недобрую встречу. Но и у нас, если вспомнить прошедший век, в ходу выражение "попасть в случай", и разница в том, что у нас означает оно необыкновенную удачу, но ни в коем разумении никакое несчастье. Но не забыли ли мы своего прошлаго – иначе отчего и у нас на первый Спас купают в воде лошадей?
Как бы в некоем дурмане возвернулся я на корабль, сошел на кубрик и до самой вахты без света пролежал в своей каюте. Мысли мои туманились, уступая разгоравшемуся чувству. Древния считали, что любовь насылается богами, и безрассудно было бы мне тягаться с Эротом, который державной своею прихотью правит сердцами самих небожителей, но не имел я сил рассуждать о природе сего чувства. Просить ее руки – таковыя помышления полностью владели мною. Как расположение отца, так и дочери казались мне весьма благоприятными. Но как находился я в службе, для осуществления моего намерения требовалось дозволение старшаго начальника.
Развозов кроме службы знать ничего не желал постороннего. То и дело он говорил, что необходимо, чтобы матросы и офицеры были постоянно заняты, что праздность на судне не допускается и что, ежели на корабле все работы идут хорошо, то нужно придумать новые (хоть перетаскивать орудия с одного борта на другой) – лишь бы люди не сидели сложа руки. Офицеры, по его мнению, тоже должны быть постоянно занятыми: если у них есть свободное время, то пусть занимаются с матросами учением грамоты, или пишут за них письма на родину. "Например, – поучал он, – для чего мичману жалованье? Разве только затем, чтобы лучше выкрасить и отделать вверенную ему шлюпку, или, при удачной шлюпочной гонке, дать гребцам по чарке водки. Иначе офицер от праздности или будет пьянствовать, или станет картежником и развратником. Бери пример с нашего старшего офицера Верницкого. Он – вечно начеку, и днем, и ночью. А заметь, что Станислав Станиславович окончил курс в офицерских классах, знаком с иностранными языками. Теперь посмотри-ка на него! Как он знает матросские работы! Он может указать каждому матросу, как и что сделать, знает, сколько и какой работы матрос может исполнить".
Как говорил я уже, благоволение ко мне адмирала объяснялось приятельскими отношениями к моему отцу, с которыми его связывали узы дружбы со времен нежнейшей юности, да еще и тем обстоятельствам, что я, окончив корпус, имевший все связи для того, чтобы устроиться на Балтике, выбрал Чёрное море, твёрдо решив не хватать чинов по родству и протекциям. За всем тем я часто был приглашаем к адмиральскому обеду, и во время этой кампании мне часто приходилось бывать за адмиральским столом у Сенявина. Вот почему и решился я, минуя Развозова, просить о деле своем прямо самого адмирала.
Но и адмирал не уступал Развозову в твёрдости мнений, так что я очутился как бы между Сциллой и Харибдой. Хотя Сенявин и был женат, но всегда восставал против того, чтобы молодые офицеры женились. Бывало, если какой мичман увлечется и вздумает жениться, его старались отправить в дальнее плаванье для того, чтобы любовь эта выветрилась. Не без трепета, поэтому, ждал я разговора с адмиралом, и едва ли не сильнее волновался, чем при объяснении с предметом моей привязанности. "Женатый офицер – не служака", – не раз говорил при мне адмирал. И вот в продолжении таких-то вступлений мне предстояло изложить суть своего дела. Признаюсь, несколько раз в продолжении бесед наших я малодушно мешкал своим намерением, но неожиданности войны побуждали меня к решительности. Гораздо после уже того призвал я свою решимость изложить суть своей просьбы.