Уже за полночь он забрался в горячую постель к измученно спавшей Светке, – прошлой ночью она раз двадцать вставала к Костику, – и вдруг почувствовал острую жалость к ней из-за того, что он гулял с Ларисой, красовался, вспоминал Марину, а она ничего этого не знала и спала, да еще и нагревала собою постель, совершенно об этом не помышляя. От нагретой постели, вернее от бессознательности нагревания, почему-то становилось еще жальче. Она вроде бы такая сильная, крупная, когда ей на бедро положишь колено, оно вздымается под углом градусов сорок пять, – и во сне такая беспомощная…
Прямо как страна, в которой его угораздило родиться.
А назавтра он оказался в тупике. В этом тупике у запертой от начала времен черной лестницы, где причудливым узором сквозила куча сломанных кресел (куда и уборщица-то добиралась очень редко), вокруг трехлитровой банки, в которой неделями кисли окурки в воде, напоминающей анализ мочи исполина, – здесь, выбрав наименее раздолбанные кресла, заседала Ларисина коллекция. Личности в тупике были сплошь замечательные: этот отлично знал живопись, тот музыку, третий русский язык – где какое поставить ударение, – и все считали вполне справедливым уважать за это себя и друг друга, демонстративно отзываясь о своей работе исключительно как о средстве прокормиться: ведь и в Древней Руси казенные должности прямо так и назывались не должностями, а
Гордый же «Интеграл» для них был рядовым совковым захолустьем в сравнении с Массачусетским технологическим институтом.
В одном из кресел дремал Гребенкин.
Ларисина реклама уже сделала свое дело, и Олег неожиданно попал, наравне с Гребенкиным, в неподкупные скептики и даже получил собственное кресло, при малейшем движении пищавшее и визжавшее ничуть не громче остальных. Впрочем, в тупике и без него было твердо установлено, что все великие были прежде всего порядочные прохвосты, но – чего у них не отнимешь – все же ловкие бестии, сумевшие-таки заморочить голову целому человечеству, исключая, разумеется, кресловладельцев здешнего тупика. Но наполнить эти бледные очерки высокохудожественными деталями было по плечу одному Олегу с его познаниями и межбровными выпуклостями. Притом в тупике его счетоводство отнюдь не являлось чем-то постыдным, а напротив, служило забавным и пикантным подтверждением разбазаривания научных кадров. Однако после каждого сеанса развенчания великих Олег ощущал такое отвращение к себе, что перед глазами его начинала высвечиваться крайне разоблачительная картина: палач, распявший Христа, посмеиваясь, рассказывает приятелям, каким прохиндеем был распятый – вместо того чтобы честно следовать своему принципу «не противься злому», он пытался высвободить руку, когда в ладонь начал входить гвоздь.
Гребенкин же занимался развенчанием деятелей масштаба институтского, на Обломова, правда, никогда не замахиваясь. Олег довольно скоро сдружился с Гребенкиным, – насколько возможна дружба между скептиками, каждый из которых опасается, как бы приятель и его не огрел своим скепсисом по башке. И однажды Гребенкин извлек из своего стола картонную папку, засаленную, как его пиджак.
Неизвестно, сколько в точности лет он занимался проблемой Легара, но многие листы уже пожелтели и рассохлись, и был ясно различим момент, когда автор перешел с перьевой ручки на шариковую. Гребенкин перебирал свои бумаги с иронической усмешкой, называл их манускриптами, но пухлые, бледные пальцы его дрожали. Просматривая листы и слушая разъяснения Гребенкина, Олег почувствовал, как лицо его расплывается от удовольствия, словно он смотрел на Костика: Гребенкин выделил общий принцип, лежащий в основе десятка известных работ.
– Но… почему вы все это не опубликуете?!
– Законы науки суровы, но справедливы: нужен новый результат. А идейной систематикой дозволено заниматься только академикам. А я всего лишь мэнээс, – последнее слово произнес он с сатанинской гордостью.
– Но ведь вашу изобретательность можно приложить к более скромным задачам… лучше же решить нормальную задачу, чем не решить мировую проблему…
– Пусть более скромными наши посредственности занимаются. А я буду им показывать их настоящую цену.
Не скажешь же на это: «Да ведь вас считают шутом, юродивым», – пришлось сказать:
– Неужели же тратить на них всю свою жизнь?
А сам-то он чем занимается?
– Кажется, мы потеряли необходимую дозу здоровой иронии. Для снижения патетического градуса предлагаю сходить в столовую.
Олег не любил ходить в столовую в компании, потому что тогда приходилось брать кофе за двадцать две копейки, а не чай за три, но в такую минуту отказать Гребенкину он не мог.
Стояли молча, – очередь в столовой поддерживалась на строго определенном уровне, а если по недосмотру она укорачивалась, раздатчицы на время исчезали. Гребенкин тяжело отдувался, выпуская воздух каждый раз минут по пять, и Олег поймал себя на том, что смотрит на него с бабьей жалостью. Надо будет держаться с ним попроще, чтобы и он не изводил себя здоровой иронией.