Отвернувшись от ветра, они старались незаметно друг от друга вытирать мгновенно намокавшие носы. Сросшиеся брови, чайкой раскинувшиеся на лице Ларисы, – на улице она была без очков, – ужасно напоминали ему о чем-то, но он никак не мог вспомнить, чувствовал только радостную готовность идти навстречу ветру.
Ветер иногда словно с цепи срывался, лихорадочно перебирал пух на ее шапочке, обнимал ее лицо ее же волосами. Оглянувшись, он увидел у догонявшей их собаки прилизанный ветром неряшливый пробор на боку. Собака, взвившись на дыбы, ринулась на Ларису, Олег в радостной уверенности подставил ей локоть. Догнавший собачник ухватил пса за ошейник, извинился, – вежливый, еще не уподобившийся своему четвероногому другу.
– Видишь, Дом культуры? – она уже говорила ему «ты». – Здесь раньше был гастроном, а теперь перешли с телесной пищи на духовную.
– А очередь все стоит. Так храм оставленный – все храм…
Лариса с удовольствием засмеялась – новый экспонат не ударял лицом в грязь.
– Здесь сейчас идет выставка неофициальных художников. Заглянем?
– Заглянем. Я уважаю художественную самодеятельность, – как, оказывается, приятна снисходительность ни на что не претендующего к тем, кто чего-то добивается.
Действовала только одна половина гардероба, – в другой номерки блистали стройными рядами, словно медали на фантастически заслуженной груди. Выставка началась практически с вешалки – с ее бездействующей половины: у конца прилавка висела картина «Дан приказ ему на запад» – мазня здешней изостудии; остальные выпускники копировали передвижников – мелькали понурые мужицкие бороды, лапти, сизые босяцкие щиколотки, свиные купеческие рыла, нищие похороны под замызганным небом, в котором моталось растрепанное воронье…
– Удивительно, как долго не могли понять, что живопись – это не дидактика, – с сочувствием к их необразованности сказала Лариса.
– Да, мы больше не позволяем искусству портить нам аппетит.
В Ларисиных очках блеснуло недоумение, да он и сам не знал, вполне ли серьезно он говорит.
Публика на выставке передвигалась и разговаривала с осторожностью, опасаясь что-нибудь сморозить; свободнее всего себя чувствовали наиболее и наименее сведущие. Но и художники с маленькими табличками – именами – на лацканах тоже были сдержанно взволнованны и горды друг другом. Олег почувствовал смутную зависть, забыв, что человеческие дела ниже его критериев.
Из бородатых группок посвященных доносилось: «чувство холста», «мера наполнения холста», «пластическая организация холста», «чувство города» и «душа города»; наиболее агрессивные из непосвященных пытались потешаться.
– Искусство должно быть нам понятно, – гневались две тетки, по виду его коллеги, бухгалтерши.
– И квантовая механика обязана сделаться вам понятной? – визгливо возражал словно от злости высохший парень – все это по поводу совершенно традиционного натюрморта в духе «Бубнового валета», какие висят по всей стране от финских хладных скал до пламенной Колхиды. Наверняка в Русском музее тетки и не вспомнили бы, что искусство им что-то должно. Но и сам Олег тоже плохо понимал, в результате каких душевных мук может появиться на свет белый круг на синем фоне. А что искусство должно являться на свет в результате душевных мук, – это была аксиома.
Все это уже было, говорил он Ларисе, «Бубновый валет», «Голубая роза», Кандинский, Малевич, немецкие экспрессионисты – и не врал. Но вместе с тем он чувствовал, что стоит ему распуститься, всмотреться внимательнее – и его понесет туда, в мир этих холстов. В одном этот мир чрезвычайно густ, чем-то кишит даже безжалостно замешенная темнота, – художник возил кистью, как бритвенным помазком. Мир другого ужасно пуст, в нем мало предметов, а в них мало подробностей – над пустынями улиц, вдоль которых покачнулись друг от друга пустыни фасадов, над пустынями крыш пустая луна. А вот дымка, как метель, завивается кругами, туда, к луне, и никак не выйти к ней, а вот неясная фигура скользнула под мост, и круги все быстрее, все шире, и занимается дыхание, и все никак не выйти, не выйти к луне…
Уфф! Хочется потрясти головой.
Да, он уже видел и пустой мир, и треснувший, разошедшийся зигзагами, и туманный, с оскаленными лицами прохожих, – но все равно действует, стоит только потерять бдительность. Наверно, он не имеет права судить, раз он такой внушаемый. И, может быть, так писать – после выучки, конечно, – способны сотни тысяч, а у здешних просто хватило смелости или там апломба, чтобы выставиться, – как можно оценить, если выставились не все? А если выставятся все, а их окажется сто тысяч? Тоже будет невозможно разобраться. Потом, перед признанной картиной ощущаешь чувство единства с другими ее почитателями, – радуешься, что и ты разбираешься не хуже их. И не боишься размякнуть впустую, – по крайней мере, не один окажешься в дураках.
Здешние же картины смотришь в одиночестве.
– А этот портрет? – почтительно спрашивала Лариса (не так уж плохо быть чьим-то экспонатом – это склоняет коллекционера придавать тебе повышенную ценность).