Утром меня будят запахи. Анисовый запах свежезаваренного ша-де-кашинди[239] вперемешку с терпким, настоявшимся за ночь запахом винного осадка на дне стакана. Вскоре кто-то из соседей проходит по коридору, оставляя за собой длинный шлейф кофейного аромата, перебивающего все остальное. Яркий солнечный луч дотягивается до меня через волокна раскаленного воздуха и засвечивает непроявленную пленку сновидений раз и навсегда. Пора вставать. На завтрак – холодная жареная кукуруза и вчерашняя муамба. Вчера была вечеринка, которая, как все здешние вечеринки, начиналась скромно, а закончилась уже не вспомнить чем. Туман. Наутро из этого тумана вылавливаешь слипшиеся обрывки событий предыдушей ночи. Многие детали не восстановить, но общая схема ясна: была толпа (каждый пату[240] приводит с собой еще троих), была кизомба (без кизомбы праздников не бывает, ее танцуют везде и всегда). И уж точно – политические споры, любимый жанр Жузе, Шику и Карлуша.
На первых порах я слушал эти споры с интересом, пытался вникнуть, а в последнее время перестал обращать внимание. Жузе ведь и сам однажды сказал: «Все мы принимаем систему такой, какая она есть, даже если она нам не нравится». Я никого не сужу, я и сам такой, даже хуже: моя профессиональная деятельность – часть этой системы, этой машины. И я – чем дальше, тем больше – воспринимаю действительность через призму своей профессии. Вижу, или мне кажется, что вижу, откуда что берется. Вспоминаю американского историка Чарльза Бирда, которого так любил цитировать друг моей юности Дэйв: за любым социальным явлением стоят экономические факторы. Все так или иначе встроены в систему. В том числе и бунтари-хардкорщики из Трои, чей радикализм (как правый, так и левый) с недавних пор стал частью мейнстрима; а уж хардкорщики Луанды – и подавно.
Я отношусь ко всему этому спокойно. Никого не осуждаю. Но и вдохновляться пламенными речами Шику мне все труднее. Политика так политика, пусть себе спорят, распаляются. Часть ритуала. Одни, придя без приглашения, набивают брюхо, сметая под шумок все угощение; другие, накидавшись, петушатся и лезут на рожон; третьи беспрестанно острят и отпускают шуточки про чью-то племенную принадлежность («…Это потому, что он у нас муконго!»); четвертые ведут политические споры или невнятно-философские беседы, из которых потом не вспомнить ни слова.
Все это наверняка было и вчера. А главное – был повод: не просто пьянка, а празднование важного события, о котором еще почти никто не знает. Мне сказали по большому секрету (что у трезвого на уме, то у Шику на языке, недаром Жузе называет его «фала-барату»[241]). Дело в том, что группа Troia Contra Todos получила предложение от довольно крутого лейбла. Правда, пока только в устной форме. Но обещали со дня на день прислать контракт. И тогда, говорил Шику, у меня будет мамбо, дельце то бишь, работенка. Занимался ли я когда-нибудь музыкальными контрактами? «Долго ли умеючи, – отвечал я, чувствуя прилив алкогольной удали. – Если уж с „Сонанголом“ справился, то разобраться с каким-то там музыкальным лейблом – вообще раз плюнуть. Я их за пояс заткну, готов сесть за стол переговоров хоть сейчас». Нет-нет, сейчас еще рано, нет контракта, и вообще это секрет, никому ни слова. Я понял, я «calo boca»[242]. Опираясь на большого Шику, вышел на кухню за добавкой пива, включил свет и тут же отпрянул: в щель за холодильником юркнула змея. «Не волнуйся, – засмеялся Шику, – она тебя боится еще больше, чем ты ее».
Вот что вспомнил наутро: про змею. И про лейбл. Круто все-таки. Я и не мечтал, что когда-нибудь стану подписанным музыкантом. Особенно сейчас, «земную жизнь пройдя до половины». Или больше чем до половины, кто его знает. В последнее время меня не покидает мысль, что время пошло вспять. Наверно, все дело в том, что из моей взрослой жизни не получилось ничего путного: ни дома, ни семьи. И вот, зайдя в тупик, моя судьба повернула обратно, решила вернуться к исходной точке знакомой тропой. Все, что уже было, повторяется, но – в обратном порядке. Роман с Вероникой – повторение юности; хардкор-группа с ностальгическим названием «Троя против всех» – второе отрочество. Значит, дальше мне остается только впасть в детство. Для этого есть все предпосылки. Собственно, вот оно, детство, подступает все ближе. Недаром, общаясь с Жузе, я и полузабытый русский язык вспоминаю, и все эти приметы позднесоветского быта. И на лестнице многоэтажки в Майанге или Рангеле вдруг слышу тот же приторный, затхлый, навсегда родной запах, который был в доме, где жила моя бабушка, на углу Невского и Рубинштейна.