Это была неделя счастья, в которое не верилось из‐за всего, что ему предшествовало: в последние месяцы наши виртуальные отношения окончательно превратились в обоюдную муку. Я даже подозревал ее в измене, хоть и понимал, что это смешно: ведь изменяла она не мне, а со мной. В какой-то момент взорвался, наговорил всякого. Она не ожидала такого выпада. Сказала, что не помнит, чтобы с ней кто-нибудь так разговаривал. Особенно человек, которого она считала своим близким другом. Я оправдывался, просил прощения, и в конце концов она простила или сделала вид, что простила, но легче не стало. Потом у нас был спокойный разговор о том, что так не может дальше продолжаться, это тупик, мы оба это понимаем. Она не может бросить детей, да и я не готов к жизни с ней. Она меня любит, но давно уже чувствует, что мы, как говорят американцы, живем «на заемном времени», on borrowed time, и нам пора закругляться, дальше мы будем только раздражаться и злиться друг на друга все больше. Что тут скажешь? Я буду жить дальше, но как же я не хочу, чтобы эта любовь превратилась в отдаленное воспоминание; чтобы мир остался прежним. Классическая развязка любовной драмы: не то Пастернак («…И плачет втихомолку»), не то Бунин («…Хорошо бы собаку купить»), не то попсовая песенка Кэти Перри: «In another life, I would be your girl»[238].
И вот – после всех обид, припадков, предчувствий, бессонных ночей – этот неожиданный приезд, неделя счастливой любви, притянутый за уши эпилог, где мы уходим, смеясь и разговаривая о чепухе («Hey, Mr. Fado!»), под плывущие титры и песню Паулу Флореша «Angola que canta». Только раз за всю неделю резануло: она вышла из душа, завернутая в полотенце, я обнял ее сзади, и она сказала каким-то скрипучим голосом: «Как это мило». И потом, когда мы лежали в темноте, она говорила, что всегда хотела быть свободной, но в конце концов рассудила, что надо бы выйти замуж, ее жизнь в Америке с самого начала не была легкой… Я не понял, что она пыталась сказать, и в этой бессвязной исповеди мне послышалось что-то очень чужое, клишированное, заменяющее ее собственный ход мыслей, которого я так и не узнал. Но зато мы ни разу не поссорились, не было никаких размолвок и объяснений. Зачем? Ведь и так понятно, что на этом – точка, и точка хорошая, достойная. Вот что остается от жизни. От нашей несостоявшейся встречи четверть века назад и от всех последующих встреч и невероятных пересечений на протяжении долгой жизни, прошедшей с того момента, как Рэйчел предложила познакомить меня с моей «второй половинкой». Вот что остается. Вроде тех фотографий с сафари. Фотоальбом в тысячу или пять тысяч снимков, который никогда уже не будешь просматривать. Все сбылось, ничего не осталось. In another life…
После ее отъезда не было ничего – ни письма, ни звонка, ни имейла, даже для проформы. Я приучал себя не думать о ней – надо сказать, довольно успешно. Со временем почти совсем перестал ее вспоминать, но, как часто бывает, изгнанные мысли о Веронике ушли в психосоматику. Появилась какая-то одышка, страхи. Засыпал только со снотворным, иногда и оно не помогало. Как-то выпил на ночь целую бутылку вина, что по былым временам мне было раз плюнуть, а в последнее время – старость не радость – стало чревато изжогой, больной головой наутро, той же бессонницей. И действительно, не уснул, но впал в то странное состояние, когда человек, продолжая бодрствовать, видит короткометражные сны. Просто лежишь с закрытыми глазами, осознавая, что ты – это ты, здесь – это здесь, не забываясь, ни во что не погружаясь, и как бы от нечего делать смотришь все, что крутит тебе неутомимый киномеханик твоего мозга.