Есть у меня один приятель, который время от времени излагает мне свою версию Голгофского чуда, в чем я полный профан. Зато я кое-что знаю о нанесенной мне чудесной ране, ране, убившей меня в глазах света и давшей мне новое рождение и второе крещение. Я знаю кое-что о чуде этой раны, раны, которой я жил и которая зарубцевалась с моей смертью. Я говорю об этом как о чем-то давно прошедшем, но это всегда при мне. Так ведь и вообще все является давно прошедшим и будто бы невидимым – как навеки канувшее за линию горизонта созвездие.
Что приводит меня в восхищение, так это возможность заново вдохнуть жизнь во все столь же мертвое и похороненное, как я сам. И даже не однократно, а до бесконечности многократно. Мало того, всякий раз, как я исчезал, я глубже прежнего погружался в пустоту, так что с каждым следующим возрождением чудо становилось все более грандиозным. И ни намека на стигматы! Человек, переживающий очередное рождение, всегда остается одним и тем же и с каждым новым рождением все более и более становится самим собой. Просто он каждый раз сбрасывает кожу, а с ней и свои грехи. Человек, любимый Богом, – это человек поистине добропорядочный. Человек, любимый Богом, – это луковица с несчетным количеством шкурок. Сбрасывание первого слоя – процедура неизреченно болезненная; со вторым слоем уже легче, и с каждым последующим – все легче, легче и легче, и так до тех пор, пока боль не станет радостью и, по нарастающей, восторгом, экстазом. А там уж не будет ни удовольствия, ни боли – просто тьма, отступающая перед светом. И по мере того, как рассеивается тьма, рана выходит из своего укрытия, и та рана, которая есть человек, его любовь, заливается светом. Утраченная идентичность обретена вновь. Человек выступает из своей открывшейся раны, восстает из могилы, которую он так долго носил на себе.
В могиле, каковой является моя память, я вижу ее уже похороненной – ту, что любил больше всех других, больше, чем весь мир, больше, чем Господа Бога, больше, чем свою собственную плоть и кровь. Вижу, как она разлагается там, в той кровоточащей ране любви, – так близко от меня, что я не смог бы отличить ее от самой раны. Вижу, как она пытается высвободиться, очиститься от любовной боли и с каждым усилием только глубже погружается в эту рану – забрызганная кровью, задыхающаяся от крови, судорожно извивающаяся в крови. Вижу страшный взгляд ее глаз – немой, жалобный, истерзанный взгляд затравленного зверя. Вижу, как она во избавление раскидывает ноги, и каждый оргазм – страдальческим стоном. Слышу, как падают стены, как обрушиваются они на нас, и дом охватывает пламя. Слышу, как нам что-то кричат с улицы – вызов на работу, повестка в армию, – но мы пригвождены к полу, и крысы уже вонзают в нас свои острые зубы. Могила и чрево любви скрывают нас от постороннего взора, ночь наполняет наши чаши, и звезды дрожат над черным бездонным озером. Я не помню слов, не помню ее имени даже, имени, которое я твердил и твердил, как маньяк. Я забыл, как она выглядит, что она чувствует, как пахнет, как ебется, все глубже и глубже проникая в ночь бездны таинственного грота. Я проследовал за ней в самое глубокое логово ее существа, в усыпальницу ее души, к ее вздоху, который не успели еще испустить ее уста. Я искал ее не покладая сил, ее, чье имя нигде не значится; я пробрался к самому алтарю и нашел «ничто». Подобно змею, обвился я огненными кольцами вокруг этой пустой раковины, хранящей «ничто»; я целых шесть столетий пребывал там недвижный, бездыханный, пока происходившие в мире события просеивались сквозь сито и оседали на дно, образуя скользкое илистое ложе. Я видел, как в огромной дыре в потолке Вселенной кружатся созвездия, видел отдаленные планеты и ту черную звезду, что должна принести мне спасение. Я видел Дракона, сбрасывающего с себя ярмо кармы и дхармы, видел новую расу людей, заваривающуюся в желтке будущности. Я разгадал все до последнего знака и символа,