Я сидел и думал: «Ну, вот и доигрались, господа хорошие. Не прошло и пятнадцати лет после двадцатого съезда партии, а народная трагедия уже покрылась пеплом забвения. Да и как не забыть, если все реже и реже упоминали и критиковали культ личности Сталина? И вообще, был ли мальчик-то?»
Но я ошибся: раздался гром аплодисментов, и Бог весть откуда появились голубые подснежники в руках и на столе поэта. Все-таки помнили.
Бедный Ролдугин не знал, что делать: то ли в партком бежать, то ли благодарить? Обстановку разрядил ректор института А. Артюховский. Он порывисто вошел в зал и на глазах у изумленной студенческой братвы обнялся с Анатолием Жигулиным – своим бывшим сокурсником.
Встреча с Жигулиным подняла в душе бурю чувств и эмоций.
Конечно, я многое знал о зверствах палачей с партийными билетами. Но мучила недосказанность. И дело было не в скупости свидетельств очевидцев, ибо на правду слов надо немного. Дело было в раздвоенности сознания моего поколения, в противоречии между словом и делом. Эту-то раздвоенность, противоречивость мироощущения и устраняла поэзия: Евгения Евтушенко, Леонида Мартынова, Бориса Ручьева, Николая Заболоцкого, Александра Твардовского и Анатолия Жигулина, в том числе. Устраняла, помогая прозревать с общегуманистических позиций недавнее прошлое.
Отразить историческое бытие – это еще полдела, преобразить его – вот задача. И художники блестяще решали ее.
Воронежская проза была под стать поэзии.
О ярых защитниках партийности: Ольге Кретовой, Константине Локоткове, Максиме Подобедове, Федоре Волохове – фуку! (ничего не скажу). А вот о неизбывном реализме надо сказать.
На фоне «заказных» бравурно-оптимистических исторических повествований выделялось имя Николая Задонского – автора романов «Смутная пора», «Денис Давыдов», «Донская Либерия», «Жизнь Муравьева». Эти романы стали достойным продолжением тыняновской традиции синтеза истории как искусства и как науки. В творчестве воронежского самородка сплавились воедино Слово и Факт.
Я уже много писал о нерасторжимости временного и вечного. Эту нерасторжимость «нутром» ощущал Николай Задонский. В его романах люди, погруженные в конкретные судьбы-ситуации, говорят и спорят о делах вроде бы вчерашних, но вслушаешься – и поймешь: речь идет о сегодняшних проблемах. Булавинские нетерпение и страсть к разрушению чреваты грозными проектами мирового коммунизма, тягчайшими социальными взрывами; образы А. Ермолова, Н. Муравьева-Карского, Раевских взывают к мудрой государственности и свободе наряду с ответственностью. Но самое ценное в наследии Н. Задонского – возрождение нарратива (исторического повествования).
О Гаврииле Троепольском я слышал давно. В 1961 году он опубликовал в «Новом мире» умную, страстную статью в защиту русской земли. Он писал об искромсанных оврагами полях, о лысых берегах, о мутных потоках донской воды, о черноземе, который смывают с лугов и весенние паводки, и летние ливни. Он искренне негодовал: на земле, где «воткни оглоблю – и вырастет телега», собирают худые урожаи и закупают зерно в Америке!
Я убедился в страшной правде, когда осенью 1962-го летел на «ЛИ-2» из Москвы в Курск. Летел и глядел на истерзанные пахотные угодья с редкими островками лесов. Агроном по образованию и по опыту работы, Троепольский знал, о чем и как писать, и вместе с Валентином Овечкиным еще в начале пятидесятых ринулся защищать деревню.
И вот однажды случай свел меня с ним за одним столом. Мы сидели, весело пили молодое яблочное вино за здоровье «вновь испеченного» кандидата исторических наук Зиновия Анчиполовского. Язык развязался, и я, не утерпев, спросил:
– В Веймаре стоит памятник Шиллеру и Гете. Они взирают на потомков, взявшись за руки. Но известно: в жизни они друг друга ненавидели. Ваше имя повторяют вместе с именем Валентина Овечкина или наоборот. А как вы в жизни относились друг к другу?
Троепольский вонзил в меня взгляд подслеповатых, слезящихся глаз, достал платок, обтер худой подбородок и… отвернулся.
Я понял: вопрос бестактный. Троепольский и Овечкин были заединщиками в борьбе за возрождение русской деревни, но не в застолье. Овечкин пал, сраженный Бахусом, а Троепольский терпеть не мог поклонения этому божеству. Годы, отшельником проведенные им на среднерусском просторе (в компании соловьев, жаворонков и четвероногих друзей), позднее выплеснутся из его груди лебединой песней – повестью «Белый Бим – Черное ухо», подлинным шедевром непокоренной русской литературы.
С Зиновием Анчиполовским связано мое сотрудничество с журналом «Подъем».