В первый же день мой порог перешагнула удача: по описям фондов выявил боткинскую переписку с И. А. Гончаровым, Львом Толстым, М. Н. Катковым. Почувствовал: есть какая-то тайна в старых пожелтевших письмах. Какая?
Не знаю, но есть! Ну, например, переписку Боткина с Толстым опубликовали еще в 1923 году. Я ее прочел, наизусть знал толстовское письмо, посланное Боткину в июне 1857-го: «Вы мой любимый воображаемый читатель. Писать Вам мне так же легко, как думать. Я знаю, что всякая моя мысль, всякое впечатление воспринимаются Вами чище, яснее и выше, чем выражено мной».
Скажете: какая разница, что читать – оригинал или публикацию? Великая. Во-первых, в публикациях случаются серьезные текстологические ошибки или берется только фрагмент письма; во-вторых, от страниц оригинала, от самой бумаги, от каждой строчки веет временем, его горячим дыханием.
Никогда не увлекался мистикой, но скажу: живыми, исторически реальными людей сороковых годов прошлого века стал воспринимать лишь тогда, когда покорпел над письмами Боткина, Тургенева, Белинского и побывал на могилах. Наверное, это и есть
Вспомним труды Пушкина, созданные на основе архивных материалов в период путешествий поэта по России, его редкий талант слушателя рассказов бывалых людей, преображенных силой поэтического воображения в блестящую прозу. Читая эту прозу, даже завзятый скептик Каченовский вынужден был признать: «Один только писатель у нас мог писать историю простым, но живым и сильным, достойным ее языком – это Александр Сергеевич Пушкин, давший превосходный образец исторического изложения в своей «Истории Пугачевского бунта»[2]
.Диалог с документом – дело трудное и требует не только высочайшего напряжения интеллекта, но и умения толковать смыслы эпох. Последнее, пожалуй, – самое важное в работе с архивными материалами! К такой «культуре» историка, как вульгарно-социологическая модернизация смыслов, это не имеет никакого отношения. Навязывать современную модель мышления минувшим векам – самый утонченный метод фальсификации. Однако чувство истории у нас развивается в современном мире, а не в петровскую и не в допетровскую эпоху, поэтому исследователю исторических коллизий, желающему «физически» постичь тайны прошлого, ничего не остается, как глубже проникнуть в тайну современника, в его традиции, верования, страсти, заблуждения. Отсюда, как ни важно историческое образование, все-таки первый университет историка – жизнь.
Меняются векторы человеческой деятельности, мода, но остаются прежними вечные спутники-пороки: зависть, ненависть, тщеславие, равнодушие, предательство – и несть им числа. И когда гнусно кривляется лихоимство на перекрестках Москвы или моей дорогой Челябы – это не гримасы уходящего столетия, а знак бессмертного зла. Наперекор судьбе, обстоятельствам цветет любовь – это тоже символ неизбывной вечности. Бытие меняет одежды, но остается неизменным.
Думаю, не случайно, а скорее, закономерно историк созревает поздно, поскольку значительная часть отпущенного ему времени уходит на постижение бытия. Карамзин создает «Историю государства Российского» во второй половине жизни, Ключевский свой блестящий курс «Русской истории» – в полдень. Манфред расцвел всеми цветами радуги историка-поэта в монографии-романе «Наполеон» на закате дней своих. Мужественную, умную «Апологию истории» Марк Блок пишет перед смертью в фашистских застенках.
В трудах мастеров, созданных в час, когда вылетает сова Минервы, вы не обнаружите ни заданности, ни погони за славой. Книги писались для себя. Это самые честные книги. Не поймут современники? Поймут. Если не сейчас, потом поймут. Подлинный мастер-историк, умудренный опытом своего и чужого исторического бытия, не впадает ни в какие формы утопизма и является на редкость трезвым в оценках настоящего и будущего.
В пору работы над диссертацией о Боткине такое понимание назначения историка лишь смутно пробуждалось во мне, но страсть к постижению исторической истины была всесильна, заставляя переосмысливать десятки и сотни пожелтевших архивных страниц за день, забывая об отдыхе и еде.