Утром обоих опознали, взвалили на телегу и отвезли в Арабиновку.
Пошел посмотреть убитых односельчан и Хотяновский. Пока они были живы, так мало кто и интересовался ими: знали, что Сушкевич нечист на руку, однако не очень остерегались, так как в своей деревне он никогда ничего не воровал. Квас же был вовсе не приметен, молчалив, со всеми ласковый и приветливый. Теперь лицезреть убитых сбежалась почти вся деревня — от мала до велика.
Позже всех подошла к покойнику жена Сушкевича. Говорили потом люди, что она только процедила сквозь зубы: «Собаке собачья и смерть», — повернулась, вильнув длинной юбкой, и ушла. Однако до этого краденые вещи принимала, краденое мясо ела.
…Когда убитых взвалили на подводу, чтоб везти на кладбище, так только одна Марфа Крутомысова тихо, будто сама себе, сказала:
— А хорошие были люди!.. Пускай бы жили!..
И скривилась от плача, тайком вытерла рукавом покрасневшие глаза.
Наверно, у каждого, даже и у самого плохого, человека есть что-то хорошее. Мне так и теперь помнится Явмен Сушкевич. Это был весельчак, балагур и неутомимый шутник на всю деревню. Он хорошо знал о своей «славе» среди людей, не прятался от нее и не обижался, когда ему говорили об этом в глаза.
Как-то шел он по улице, а куры возле забора всполошились и с криком бросились от него.
День был праздничный, сидели женщины на Гнедовичевых бревнах, так одна и спрашивает:
— Почему это от тебя, Явменка, все куры удирают?
— Так они же знают, что я вор! — смеясь, ответил Сушкевич. — Боятся, чтоб не поймал.
Остановился возле женщин. И тут сразу поднялся гомон, смех, посыпались шутки. За несколько минут он рассказал с десяток всяких историй, в которых будто бы лично участвовал, хотя на самом деле и близко там не был.
Если ж рассказать о Квасе, то это был совсем другой человек: нелюдимый, всегда будто кем-то обиженный; сторонился даже соседей. А если случайно встречался с кем, то всячески старался сделать ему что-то хорошее, чем-то угодить, обласкать, будто загладить перед ним какую-то свою вину. Вначале все диву давались: как это он мог попасть в компаньоны к Сушкевичу? А потом проведали, дознались обо всем. За месяц или больше перед этим у Квасов родился сын. Теперь отец хотел справить крестины, но выкроить, добыть на это все, что надо, было не из чего. Особенно безысходность мучила при мысли о какой-то живности, которую надо было освежевать на закуску, а в своем хлеву ничего не водилось. И вот в самый трудный момент таких раздумий Кваса встретился Сушкевич и уговорил поехать с ним в Копылы, постоять там за гумнами с подводой. Только постоять… «И будешь иметь жирного барана, крестины справишь такие, каких еще никто не справлял».
…Когда Хотяновский возвращался с этих необычных смотрин домой, рядом с ним пошел и я. Умышленно пристроиться к нему не отважился б, но так случилось, что люди прижали меня к нему. Отступать, будто чураться своего соседа, тоже было неловко, и я ковылял потихоньку чуть ли не в ногу с ним, хотя чувствовал, что он даже не замечает меня. Что у него большая тяжесть на душе, видно было каждому. Шел он как-то слишком медленно, уткнувшись в воротник свитки. Шаги были мелкие и неровные.
Мне тоже было тяжело от всего того, что вот только что увидел. Но я не так хорошо знал, как это воспринять, уразуметь. С Квасовым-старшим, Василем, я ходил вместе в школу, сидел за одной партой, и там мы иногда оба дрожали перед Ермоловым, один за другим рассказывали наизусть «Коня-Бедуина», а когда у нас спрашивали, кто наш главный классовый враг, оба указывали на перегородку, за которой жил поп. (Кстати сказать, и поповны тоже показывали в таких случаях на эту перегородку.)
Теперь мне даже не верилось, что у Василя нет уже отца…
Идя рядом с Богданом, которого порой принимал чуть ли не за чародея и самого мудрого в нашей деревне человека, кроме разве Левона Солодухи, мне хотелось услышать от него что-то такое важное и нужное, от чего сразу полегчает на душе и все прояснится, станет понятным. Однако музыкант будто и не видел меня, и не слышал моих шагов. По-зимнему засунув руки глубоко в рукава свитки, он еще больше, чем всегда, ссутулил плечи и по привычке прижал сухой подбородок чуть ли не к самой груди.
Я знал, что у него сегодня родился сын. Мне даже хотелось что-то сказать ему в связи с этим приятное, искреннее. Но я не знал, как это высказать, да и отваги не хватало. Поэтому молчал и ждал, что Богдан все же сам заговорит если не о сегодняшнем событии, радостном для него, а значит, и для меня, то о другом, печальном и оскорбительном для всех. Видно, он и задумался над этими одновременными и чрезвычайно противоречивыми событиями. Тогда я только догадывался об этом, а теперь мне представляется, что действительно такое удивительное совпадение могло нагнать на человека очень тяжелую тоску даже в самый счастливый для него день жизни.
…Хотяновский как-то вдруг, совершенно неожиданно для меня, прибавил шаг — я чуть не отстал. Это, наверно, он рванулся к сыну, чтоб скорей увидеть его или чтоб еще раз убедиться в том, что он действительно родился…