Вот и вернулась.
— Ничего, экстравагантненько.
— Спасибо.
— Главное, чтоб тебе нравилось.
— Ага.
— Ну так что? Займёшься?
— Да.
— Бумажную волокиту я возьму на себя. Съездим вместе — закажем все, как ты хочешь. С тебя фотография и эпитафия.
— Эпитафия?
— Ну! — она взмахивает рукой, закатывая глаза, — как бы изречение. Строчка. Стихотворение. Что там у вас было такого.
— Ааа. Ага. Поняла. Я подумаю.
— Хорошо. Ты где живешь сейчас?
— У подруги.
Я вру.
— Понятно. На какой день договоримся?
— Завтра?
— Давай завтра.
— Хорошо.
— Ну, всё.
— Да.
— У тебя отпуск?
— Заслуженный. Дети те ещё изверги.
— Спасибо. Ладно, до завтра тогда. Я подъеду.
— Во сколько?
— С утра. К десяти.
— Хорошо. И поедем.
— Хорошо.
— Мам.
— Да.
— А мы к Егору заедем?
— Да.
— Хорошо. Может, конфеты привезём.
— Ладно.
— Твикс.
— Ладно.
— Ну ладно. Давай. Пока.
— До завтра.
— Пока.
Чувство, что я пьянее, чем до этого разговора. Стоит ли оставаться, чтобы посмотреть, как тут всё установят? Сколько это делают? Месяц? Вот и нашлась причина.
Может быть, я уже о ней знала.
Просто не хотелось вникать.
«Что там у вас было такого» — всего явно не выразишь строчкой. Уверена, его бы стошнило от символизма. Что писать на могильной плите?
Я иду дворами. Красной вывеской светит кафе у дома — у места, которое я считала домом. Вывеска похожа на конфету «Москвичка», их любил дед. Называл меня так же. Ещё отличницей. Когда он умер, мне было грустно, но грустно — не то слово для смерти. Для смерти нет слов, конечно. Тем страшнее, что их вовсю приходится подбирать. Даже теперь, спустя год.
Дед умер сильно раньше — в возрасте семидесяти. Смешной возраст для того, чтобы умирать. Не подходящий.
И все-таки это была трагедия бабушки, её особая потеря жизни, после которой всё равно приходится жить дальше.
А тут — чья это трагедия? Выходит, что моя.
Удивительно похоже умирают молодые и старые. В одинаковых палатах. С одинаковым истощением — умственным или физическим.
Что о тебе написать?
Во дворе поют птицы. Я не знаю, какие — не разбираюсь. Синицы умеют петь? Я бы хотела, чтобы они умели. Всё-таки подходящее занятие для таких милых птичек. Солнце печёт, но от него меня прячут деревья, которые росли, когда росла я.
Виднеется школа. Я ещё не поняла, но вы уже поняли.
Я открываю дверь, иду по коридору и спускаюсь в подвал.
— Мы не работаем.
Выдаёт себя её голос. Как будто севший, да.
— Оксана Александровна.
— Ой, внуча, ну ты уж испугать умеешь. А прича-то модная какая.
Я посмеиваюсь.
— Да.
— Я тут сама ж на птичьих правах считай.
— В смысле?
— Не работаем мы летом-то.
— Ааа.
— Ага! Но мне тут такое родное всё, не могу дома сидеть, лучше тут уж. Дед на работе всё равно. А ты какими судьбами?
— Да вот год ведь.
— А.
Он серьезная становится, как-то совсем не по-летнему смотрит.
— Да. Поминки будете делать?
Поминки?
— Да, наверное. Мы хотели ещё это… ну, памятник.
— Памятник?
— Ну, надгробие.
— А, да. Вот ведь задал нам задачку. Ну даёт. Ну год, да, уже усадка пошла. Пора ставить.
— Ага. И я, в общем, знаете… ну.
— Ну?
— Хотела у вас совета просить. Там написать надо что-то. Вот не знаю, что и выбрать.
— Да. Задачка.
— Может, вместе вспомним что-то?
— Ты садись, милая, садись. Давай кофейку-чайку принесу, сделаю. Подумаем сейчас. Да, задачка.
Уходит, вся в хлопотах, как в пуху. Приносит какую-то книжку.
— Вот, гляди-ка. Ну, я её давала ему в последний раз.
Знаю. Это Бунин. Стихи. Егор их перестал любить. Но неловко как-то.
— Говорит, понравилось.
— Так и сказал?
— Ага. Мол душу русскую видно. Хотя Бунин-то эмигрант.
— То есть без русской души?
— Ну, скажешь тоже! Это я так. Ты не слушай бабку. Возьми вот, почитай тоже. Может и найдёшь чего.
— Ага. Спасибо вам.
— У тебя-то самой как дела? Вуз-то окончила уже?
— Окончила, да.
— А он, бедненький наш, не окончил.
— Ага.
Не люблю, чтоб называли его бедненьким, больным, страдавшим. Превращали его жизнь в трагедию.
— Надо же, такой молодой, и вот так.
— Да.
Я бы ушла, но чай и её одиночество — две вещи, какие-то сами по себе жалкие, грустные, вызывающие вину. И мы пьём чай в подвальном помещении младшей школы, в котором будто не существует ни лета, ни света, ни лёгкости жизни, а одно запертое в вакуум страдание, разросшееся до наслаждения.
— Спасибо вам. Я пойду.
— Ты заходи.
— Ага. Я, может быть, улечу.
— Куда?
— На родину.
— Вы же земляки ещё, да? Ну, кланяйся там земле от меня. Что его воспитала. Вырастила. Это мы здесь — не уберегли.
Я ухожу, пока она не начинает плакать.
Вообще-то, Егор глупо умер. Это и неважно. Нельзя помнить смерть и меня пугают все, кто так делают, фиксируются на точке умирания как на предмете, забывая о линии жизни и о самом ползунке, то есть о человеке, который эту линию пересекает.
Ладно, да. Я позвоню ей сама.
— Привет.
— Привет, мы тут на даче, Люське очень нравится, ловит мышей. Тебе привет передаёт. Вообще у вас тут круто, так что ты зря, глупая, уехала.
— Всем привет. Давай поговорим о Парщикове.
— Долго же ты готовилась к этому разговору! Даже улетела.
— Ха-ха. Не смешно.
Если бы она знала, зачем это всё.
— А знаешь, что смешно?
— Что?