Когда-нибудь они все исчезнут из моей памяти и наконец станут жить сами по себе. Я хочу забыть их, чтобы они стали существовать.
Когда я выхожу из дома, я иду обязательно в другие дома. Чтобы не казаться глупой или не упасть.
Прихожу к жене человека.
Мы говорим недолго, и я ухожу, как будто зашла пообедать и за зелёнкой. В квартире тихо, в подъезде кое-как работает освещение. Ничем не пахнет, только холодом, может быть.
Я пыталась приучить себя гулять. Летом и осенью, в самом её начале, я выходила регулярно.
Жизнь монотонна. И к монотонности нужно уметь привыкать.
И я привыкаю, выхаживая по асфальтам отекшими ногами круги и треугольники. Но ничего не вижу.
Я сижу на холодном. Мне уже всё равно. Я где-то не здесь.
Картошка цветёт красиво. Оля выходит и заходит снова, дверь постоянно скрипит. Ребёнок какой-то трогает её руки своими.
Лес отпевает кого-то. Меня нет.
Не быть — это хорошо. Не быть — это значит не думать совсем. Ни о чем. Ни о том, кто этот ребёнок и кто эта Оля, и что стало их общим. Не быть этим ребёнком, не быть Олей, не быть этим местом, этим лесом, этой песочницей и этими качелями, что к небу привязаны. Не быть их бегущей смертью и на мгновение замерзшей жизнью.
Не-быть. Иногда мне кажется, я родилась, чтобы не быть.
Меня за это любили и понимали.
Но сложно не быть, когда ты уже есть. Приходится притворяться пустотой. Когда пустота распадается, она вдруг становится чем-то, обломки пустоты и контуры — это всё я.
Об эти невидимые коряги спотыкаются и чуть-чуть ранятся.
Мне неинтересно жить. Я знаю, что это беда.
В детстве я хотела быть любопытной. Но это дар. Гораздо ценнее умения запоминать, писать, читать. Любопытству нельзя научить.
Я не любопытна. Я вижу белое небо и говорю, что оно белое. Я могу сказать, что оно зефирное, и что-то отзовется в желудке — но не больше. Кто хочет узнать, как до неба дотронуться, тот чувствует небо.
Я завидую любопытствующим людям.
С детства я научилась не любопытствовать, а сомневаться. Разница между любопытством и сомнением — в желании обрести ответ. Я умею только спрашивать у ничего, ничего не ожидая. Я птица-говорун.
Как будто уже случившееся, тянется предрассветное небо в окне. Я глажу живот в холодной квартире, отопление не провели. Кругом темновато-сине. Он только что ушёл мыться. Он гладил меня по плечам и целовал зачем-то. И в самые губы шептал, что никуда не собирается улетать больше.
Пока он не понял, я ухожу. Он не знаком со всеми знакомыми мне людьми, и он меня не найдёт, пока я сама не стану искать. А я не стану.
Я уже просовываю ногу в колготки. Я уже натягиваю шапку. Я уже застегиваю куртку. Я уже беру ключи. Я уже с рюкзаком.
Я даже говорю
— пока
пустоте.
И пустота отзывается напором воды о стекло. И я почти закрываю перед пустотой дверь, чтобы войти в темноту подъезда и убежать куда-то. Но пустота говорит
— хорошо бы позавтракать
мне.
И я остаюсь, замерев.
— Готовь себе сам.
Я раздеваюсь и сажусь с ним за стол. Начинается завтрак, длинною в день.
Он мне говорит, как скучал и что кошки беременные страшнее беременных женщин, поэтому со мной легко справиться. Он мне говорит, что яичница получилась плохая, горелая, но он научится делать хорошую, чтобы перед школой наша дочь ела нормально, а я бы спала-отдыхала. Он мне говорит, что понял про любовь. Он мне говорит, что он меня встретил и всё понял, а потом он встретил ещё кого-то и понял прям совсем всё-всё. Он мне говорит, что он кого-то оставил.
Ну, вроде, принимай меня. Вот он я.
— А кого ты встретил?
А кого он оставил?
Хорошо жить с воспоминанием. Мы отличаемся тем, что он меня помнит, а я его — нет. Я не умею ухватывать людей постоянными образами. Они рассыпаются, когда я целую их, и исчезают, когда я их не вижу, и склеиваются уродливо, когда появляются снова, и по шву расползаются, когда я гляжу на них так, украдкой, из какого-нибудь угла, куда судьба вдруг поставила меня и попросила закрыть глаза.
Но я знаю имя. Я знаю, что полумесяцем ногтевой пластины он чешет перегородку носа, разъезжающегося, когда улыбается его лицо. Я знаю, что глаза у него зеленеют с годами, хотя его я знаю лишь год — но вот, они уже выцвели, пока мы сидели на кухне.
Я знаю, что он солнечный младенец, и в детстве был отмечен рыжиной, да обуглился.
Когда он говорит, что оставил кого-то, он не знает, что оставила я, и для него оставить — значит уйти, физическое действие. Он не слышит, как отдаляется стук сердца и начинают вдруг дышать лёгкие, будто не сжатые сплетением рёбер, без человека внутри. Может быть, потому, что он никогда не сможет впитать в себя человека, вобрать в себя человека. Быть человеком?
Я пытаюсь говорить с ним правильно. Говорить правильно — очень скучно. Кто-то внутри головой бьется о живот и ребра, о ребра и живот, пока я кручу мысли, превращая их в слова. По часовой, против. По часовой, против. Когда я замолкаю и он говорит, мне становится сложно дышать, хоть я не обидчива. Но очень ранима.