На самом деле я ношу его вещи и забываю, что они — его. Потому что день шагает перед глазами так, будто нет дорог и ноги ступают по планетам, как по брусчатке, и если минута упадет на трещинку — провалятся в небытие, лаву, пески и космос час, сутки, недели жизни. Мелкое и широкое, мне все чуждо и нравится, даже самое страшное.
Я не люблю слова. Они прыгают по мне, доводя до чесотки, аллергическими прыщиками вылезают на лопатках, лишь бы я вечно говорила-чесалась, перетирала согласные.
И я говорю.
Мне ничего не остаётся больше.
Потому что пока я говорю, я существую. Даже если это не я.
Ведь это не я говорю:
— Привет.
Ведь это не я говорю:
— Назовём его Вова.
Ведь это не я говорю:
— У нас будет сын.
Ведь это не я говорю:
— Я согласна.
Ведь это говорю не я. Но пока оно говорится, оно существует и становится мной. И я с этим мирюсь. С этим мирится то, что мной является, но не существует.
Потому что этому приятно не существовать или просто грустно, скучно выходить из себя в холод словесного мира.
Я хочу, чтобы взявший меня за руку понял, что это не я. Чтобы он отошел. Чтобы он испугался.
На самом деле я хочу, чтобы он понял бессловесное существо, во мне живущее и скребущее мягкую красную ткань, но он не увидит и не поймет, так потому пусть просто уходит.
Гав-гав. Я человек-собака. Я буду лаем кричать.
Жалко, что лай — тоже буквы. Звуки, способные быть записанными.
Жалко и хорошо.
Мы познакомились до моего рождения. Он не назвал имени, или в утробном плаче я не услышала, захлебнулась солеными околоплодными водами.
Мне приятно имени не знать, не знать, как человек называется и назывался. Холмик становится меньше, земля глинистая и глотает его. Он подписан и остался буквами, где вечная — больше фамилии, и память — важнее имени.
Уже думаем, какой поставим памятник.
Он обещает прилететь, и мне теперь столько рассказывать, что просто не хочется его потому видеть. Он обещает сюда переехать. Кто говорил, что я хочу здесь жить?
Может показаться, что мы не умеем разговаривать. Но мы говорим всё время. И всякий раз миримся с тем, что из нас существованием исторгается. Я уверена, что его не знаю. Он ещё не понял, но скоро поймёт.
Я устала от неузнанных названных людей, пересчитанных по десять раз солнечными лучами. День за днем сменится, а люди эти останутся.
Не могу представить его посреди города, где родилась. Он и сам говорил.
— Дыра.
И если всмотреться, действительно, я родилась из дыры и стала дырой, и я поглощаю небо так же, как поглощает мой город, окрашивает серым и белое превращает в больное.
Пусть прилетит. Посмотрит, какая я стала.
Жена человека, Саша, заплетает мне косы. Мы едем в школу. Такси, холодно. Развлекаются, мигая, фонари.
И я помню, как говорю с ней. Когда это было просто. Когда это было неважно.
Я говорю ей. Я прошу её.
Проговори моё имя, я хочу его слышать.
Сними с меня куртку, ушанку.
Я переобулась в туфельки. Отставь валенки.
Смотри, я ухожу.
Пока до обеда.
Треснет зима, маленький снежный шарик, потряси меня, я рожу тебе вечное счастье ностальгии и памяти.
В обед приедет человек и будет за рулем материться, ему на работу, он приехал за мной и тобой. На елку ходили смотреть только вечером, большая площадь, можно кататься с горок, я боюсь ледышек и высоты, держи меня, видишь, я падаю.
Нет, я лечу.
Если рай существует, я знаю, что там зима. Я держу тебя на ладошке, в снежных кристаллах — твое отражение.
Лёд треснет и зимы не станет, вечностью протянется отжившее засохшее лето.
Я могу тянуть время так долго, как захочу. Ведь я ничего ещё не решила. Из времени можно слепить цветок или домик, зеленый или коричневый, красный. Временем можно нарисовать картину, пальцы будут болеть, а картина пойдет жирными пятнами, но все такую делали в детстве.
Зима-зима, нагадай мне счастливую юность, легкие роды и дорогое постельное бельё. Это всё значит: приложиться к подушке и видеть наволочкины дети-цветы, цвести самой, рассыпаться зернышками по простынке, скучиваться одеялом над посаженным и просыпанным. Зима-зима, лето снится, не верь лету.
Лето снится кошмаром.
В прошлом году снег выпал в ноябре и стало почему-то хорошо. Мы шли по заповеднику-парку, он говорил мало и не со мной, я вечно тянулась к его руке, мои пальцы были холодные и белые.
Я носила ушанку, хоть это была не Сибирь.
Мы шли до кладбища, и я еще не знала тогда, что кладбища — это тихо и больно.
В себе я была одна.
Ему, уже существующему, сложно понять, кости или деревяшки, плоть или земля. Полость, в которой лежит, это теснота, она обязана принимать, но не хочет. Мало разницы между матерью и матерью-землей.
И всё идём, и идём куда-то.
Слушать больно, не нужно. Слушать одни и те же мысли.
Он спал не во мне, но в моих сомнениях. Ему имя не выбирала, случился повод.
Нет, пока не родился.
Меня пугает иллюзия осязаемости. Я вырываю боль из памяти, потому что она никогда не была произнесена словами.
Просто пугает ночь и лето. Тихое и полное. Стараюсь не помнить.
Если я и была больна, то физически разве? Все больно кругом, неважно, что болит действительно, а что ноет.