Вот высокая женщина под тяжестью узла подалась вперед. Узел в красную и синюю полосы, должно быть, тюфяк, из него выглядывает головка ребенка в черной шапочке. Мотается эта головка в такт материнским шагам. Рук не видно, только одна головка в черной шапочке и огромные, расширенные от удивления детские глаза. Дальше идет седобородый старик-еврей. По виду кажется, что он выхвачен из прошлого — и длинное черное пальто, и картуз с блестящим козырьком, и сивый клин бороды, и такие же сивые пейсы. Он всего повидал за свой долгий срок — и царские погромы, и издевательства кайзеровцев, и грабежи пилсудчиков. Он дожил, наконец, до спокойной, тихой старости в мире, сотворенном его детьми, которые старость дочитали и уважали. И вот теперь...
Идут и идут бесконечные, молчаливые вереницы людей. Будто горе вороном кружит над их головами, и оттого низко склоняются они, боясь поднять лицо вверх, навстречу яркому морозному солнцу. И не тень ли черных крыльев легла на них, сделав молодых стариками?
Ожившие библейскйе предания... Великий исход... Из радости — в отчаяние, в горе, в страдания...
Там-сям стоят люди на тротуарах, смотрят на эту медленную человеческую реку. И у них такие же хмурые лица и только глаза время от времени вспыхивают гневными огоньками. А на уличных перекрестках — грязно-зеленые шинели немцев и похоронно-черные мундиры иолицаев.
— Юдэ, юдэ, шнэль!
— Шнэль, шнэль! — сыпется шрапнелью — от слов этих сухо лопается тишина морозного воздуха.
На глумление, на насилие, на грабеж обречены люди в этом городе, в том самом городе, который был для них родным и милым и в котором сейчас орудует стая оккупантов...
— Пойдем, Вера...— тихо говорит Нина.
Но Вера не трогается с места. Ей все кажется, что тяжелая короткопалая рука в рыжих веснушках схватила за плечо и прижала ее тело к земле — и теперь ни шевельнуться, ни освободиться от нее нет силы...
Час, два, три, вечность...
Трудно даже поверить, что в этом полуразрушенном городе может быть столько людей. Не из мрака ли прошлого повстали они? Не пращуры ли вышли из тумана минувшего, канувшего в вечность, чтобы своей солидарностью поддержать наших современников, их потомков, в беде и горе?
Нина берет Веру под руку и медленно идет с нею по тротуару. Нина знает — подруга поражена и подавлена зрелищем, и в каждом третьем она видит своего мужа... Такую надо вести осторожно, как больную... И вдруг на углу они сталкиваются с Момой. Сумасшедший стоит неподвижно, в очках, с двумя черными книжками под мышкой. Когда женщины подходят, он протягивает руку в их сторону и говорит — при этом лицо его оживает — на нем прорезывается такая жгучая мысль, что, кажется, к сумасшедшему вернулся разум.
— Женщина! Стой! Стой! Ты идешь к гибели!
Вера останавливается. Испытание мучительное. Слезы застилают свет, и она, прислонившись лицом к Нининой груди, начинает рыдать... Нина не утешает ее, терпеливо ждет, когда выплачется... Так будет легче... А время идет и проходят евреи последний раз по своему родному городу. Солнце клонится к вечеру... Вера затихает.
И вдруг — пустота. Кончилась людская река. Только Мома стоит на перекрестке. И лицо у него, как обычно, каменное, мертвое, будто мороз сковал мускулы... Вера поднимает заплаканные глаза и видит... К Моме приближаются со всех сторон какие-то чудовища. Вера становится свидетелем жуткой фантасмагории. Пританцовывая, бродят невиданные живые существа — в странной одежде, без рукавов, совсем бесформенной. Только глаза и губы, глаза и губы... Они окружают Мому и начинают толкать его. Однако сумасшедший не двигается... Его взгляд кажется отрешенным, ничего не видящим. Тогда чудовища что-то кричат ему, но смысл слов, если он и есть в этих криках, не доходит до него. Тогда чудовища набрасываются на Мому, валят его на мостовую и начинают избивать. Теперь Вера видит огромные сапоги, подкованные железом. Сумасшедший не кричит. Он только поднимает руки, и две черные книги падают на булыжник... Чудовища расходятся в разные стороны, и двое из них проходят мимо женщин. Вера видит: это немецкие солдаты закутались в одеяла, чтобы было теплее.
Пустая улица.
Синий сумрак вечера.
Удары собственного сердца.
Ни одного еврея не осталось в городе. Только этот Мома — последний легальный еврей во всем Крушинске. Мучительная ирония на ощеренном сухом лице. Очки без стекол. И две черные книги... Какая мудрость таится в них?
Часть вторая
I
Зима в том году была скверная. Морозы были не сказать чтоб сильные, редко бывали и оттепели, но по ночам и утрам земля окутывалась густым молочно-белым туманом, и он пронизывал все — и безлюдные улицы, и редко топившиеся отсыревшие дома, и души их обитателей.
Фронт откатился далеко на восток, и здесь, в Крушинске, теперь был глубокий тыл. Прошли первые дни знакомства с пришлыми хозяевами, и уже произошло размежевание среди крушинцев — одни (таких были единицы) открыто пошли на службу к немцам, другие чего-то ждали, третьи искали возможности бороться. Четвертые боролись.