– Но это же опасно, – запротестовала я. Голос мой звучал слабо, и даже мне самой казалось, что он доносится откуда-то издалека, словно говорит космонавт, связавшийся с центром управления по радио с другой планеты.
– Мне очень жаль, – сказала Рона. – Я знаю, вы делаете все, что можете. Но правила писала не я. Я позвоню, как только появятся новости, и если смогу отправить подмогу, то отправлю.
Она повесила трубку.
Я откинулась на спинку стула. Передо мной все извинялись – Бетти и Мэдж, потом Рона, – но за что и с какой стати? Мы не контролировали ситуацию. Количество персонала, количество мест – все это предопределялось не нами, а положением звезд… ну, или служащими какого-то министерства, расположенного далеко-далеко, которые постарались как-то распределить скудное государственное финансирование, в то время как люди по всей стране продолжали размножаться. Воды отходили, выливаясь на пол ванной, дети ворочались в матке, мужья неслись на красный свет, пока их жены стонали и тужились на заднем сиденье машины. В городе пульсировала жизнь: неукротимая, угрожающая, вечная. У меня закружилось голова, перед глазами поплыли черные круги. Я поморгала, и темнота вроде бы отступила, но сердце заколотилось еще чаще.
За время работы я успела хорошо познакомиться с этими ощущениями: пульс зашкаливает, руки немеют, ладони покрываются потом, а в груди нарастает чувство всеобъемлющего ужаса. Опять паническая атака? Почти наверняка. Ведь это же совершенно естественная реакция на работу, где главное требование – постоянная «включенность», вечная настороженность и способность замечать признаки приближающегося кризиса. С того самого утра – много месяцев назад, – когда Триша в слезах выскочила из раздевалки, практически от каждой акушерки в нашем отделении я успела услышать рассказ о ее собственном опыте эмоциональных срывов. Некоторые делились подробностями за чашкой кофе на посту, кто-то – в слезах в сестринской. Сотрудницы массово сидели на антидепрессантах и бета-блокаторах, а если кто-то говорил, что не принимает ничего для поддержания психических сил, это было скорее исключением, чем нормой. Даже Стелла – наша спокойная, сдержанная Стелла – недавно вскользь упомянула о том, что глотает таблетки уже много лет и без них практически не может функционировать. И тут она собственной персоной появилась возле поста, где я сидела, в белом прорезиненном фартуке, забрызганном кровью.
– Это какое-то безумие, – сказала она. – Нам надо куда-то переводить пациенток, или у нас будут рожать прямо перед дверями.
Я открыла рот, чтобы сказать что-нибудь ободряющее, или мрачно пошутить, или попытаться как-то ее поддержать, но слова застряли у меня на языке.
– Стелла, – пробормотала я.
Казалось, зубы мешают языку шевелиться во рту. Я поглядела вокруг: на стопки бланков входящих звонков, на часы на стене и пустые банки из-под энергетиков, оставленные давно ушедшими сотрудницами дневной смены. Я не понимала, что вижу. Казалось, передо мной головоломка, в которой не хватает части деталей.
– Стелла, мне что-то нехорошо.
Она посмотрела на меня сверху вниз, слегка наклонив голову. Дрожь в моем голосе не прошла незамеченной.
– Что, живот еще болит?
– Нет. Не знаю, – дрожа, прошептала я.
В отделении царил хаос, и у меня внутри тоже. Я не могла уйти, но не могла и работать.
– Да, – снова ответила я. – Похоже, меня сейчас стошнит.
Стелла холодно окинула меня взглядом. Она знала. И я знала, что она знает.
– Посиди немного в сестринской. Минут десять передохни.
– Извини, Стелла!
Ну вот, снова извинения.
– Я не хочу тебя бросать, пока тут такое творится.
– Ты меня не бросаешь. Морвен здесь. Десять минут мы продержимся. Иди.