Вечером того же дня польские послы совещались с думными боярами и дворянами о совместных действиях против турок. Олесницкий подробно расспрашивал, сколько войска сможет выставить царь, каковы его военные планы и т. д. Его любопытство отпугнуло и насторожило бояр.
– Быть может, король хочет только нашу силу выведать, а потом ничего не делать – так это ложь и обман будет!
После этих слов стороны окончательно перессорились. Когда Дмитрию доложили о результатах совещания, он с досадой ответил, что все решит сам. Царь твердо надеялся на будущее, не подозревая, что оно уже не принадлежит ему: под его ногами зияла бездна.
В тот день в Москве обнаружились первые признаки народного возмущения. К царскому столу подавалась телятина, и некоторые из поваров не захотели поганить себя приготовлением греховного по московским понятиям кушанья. Они вышли на Красную площадь и открыто роптали на царя перед народом. Москвичи и так были возбуждены. Все эти дни в Москве стоял непривычный для русского уха шум – пьяные поляки скакали по улицам, орали песни, стреляли в воздух ради потехи… В Кремле между соборами был возведен сруб, в котором 34 трубача и 34 барабанщика без устали наигрывали польские мелодии, издавая, по словам летописца, «крик, вопль и говор неподобный». Благочестивые горожане крестились и отплевывались:
– И как это огонь не снизойдет с неба и не опалит сих окаянных?
Все светские увеселения признавались тогда на Руси богомерзским делом, и если русские иногда предавались им, то не иначе, как с сознанием того, что они совершают тяжкий грех.
Агенты Шуйского подогревали эти настроения. Они ходили по улицам и говорили хмурым москвичам:
– Что это за царь! По всему видно, что он не настоящий сын Ивана: обычаев старинных не держится, ест телятину, в церковь ходит не так прилежно, как прежние цари, и перед образами не очень низко поклоны кладет. Бани хоть и каждый день топятся, а он со своей женой-еретичкой спит, да так, не обмывшись, и в церковь идет, а за собою ведет поляков, а они собак вводят в церковь: святыня оскверняется! Нет, он не может быть истинный Дмитрий!..
В толпе уже находились такие, кто вздыхал по Борису:
– Вот царь был, так царь: родной отец!..
Одного говоруна схватили приставы и донесли о его речах Дмитрию. Царь вначале вспылил и приказал пытать его, но затем, когда выяснилось, что схваченный не совсем трезв, отошел и сказал боярам:
– Что за беда – пьяный болтал! А хоть бы и трезвый, все равно не хочу беспокоить себя всякой глупой болтовней.
Мнишек убеждал его принять кое-какие меры предосторожности, но Дмитрий отмахнулся от него:
– Ради Бога, не говорите мне об этом. Я знаю, где царствую; у меня нет врагов, я же владычествую над жизнью и смертью каждого.
Другим полякам, говорившим ему о том же, он отвечал, что народ любит его и что он силен, как никогда, и желает только веселиться.
Хуже всего было то, что Дмитрий не замечал, что он уже не внушает прежнего доверия ни русским, ни полякам. Став царем, он изменился, и эта перемена была далеко не в лучшую сторону. Один шляхтич оставил нам психологический портрет Дмитрия последних дней царствования. Новый московский царь, пишет он, надменный честолюбец, который не выносит малейшей критики даже от близких людей. Он обожает военное дело и сам считает себя величайшим полководцем. Ему всегда неприятно, если в его присутствии хвалят кого-нибудь другого. Он любит прихвастнуть и играть роль. По натуре он недурной человек, но действует всегда по первому впечатлению; страшно вспыльчив, но отходчив; впрочем, его великодушие больше проявляется на словах, чем на деле. Несмотря на то, что он любит видеть роскошь вокруг себя, он склонен скорее к умеренной жизни, питает отвращение к пьянству; однако нельзя сказать с уверенностью, что ему чужды другие человеческие слабости. Во всяком случае, это – светлая голова, хотя и не получившая достаточного образования. Он сторонник просвещения, довольно равнодушен к религии и хотя исповедует православие, но эта не та вера, которой живет русский народ.
Гораздо строже к своему бывшему духовному чаду отнесся о. Савицкий. В своих записках он обвиняет Дмитрия в том, что он одержим бесами гордыни и сладострастия и предан чувственным наслаждениям. Царь, говорит иезуит, не терпит превосходства и ставит себя выше всех прочих христианских государей, будучи убежден, что ему суждено удивить свет подвигами нового Геркулеса. Его уверенность в своих познаниях и способностях не имеет границ; он тешится своим всемогуществом, словно его царствование будет продолжаться вечно. Между тем он выставляет себя в смешном виде, возясь со своими самозваными титулами. К папе он относится без достаточного уважения, а к польскому королю питает явную антипатию, которая может легко перейти в открытую вражду.