Характерно, однако, что Абеляр, как и шартрцы, видевший в древних провозвестников христианства наравне с ветхозаветными пророками, лишь однажды пожелал увидеть в «Тимее» типологический образ: физический мир интересовал его намного меньше, чем Гильома Коншского или Теодориха Шартрского, поэтому при комментировании Писания авторитеты чаще оставались для него, что называется, «литераторами». Как и часть его современников, он смотрел на «литературу» и poetica figmenta несколько свысока (например, в «Теологии для школяров»). В «Саду наслаждений», духовной энциклопедии, написанной эльзасской аббатисой Геррадой Ландсбергской для своих сестер, поэты, «сиречь маги, пишущие сказки по наущению нечистого духа», изгнаны из круга философии[308]
. Двумя поколениями ранее Гуго Сен-Викторский разделял подобные сомнения: «Дополнения к наукам – те, что лишь соотносятся с философией, т. е. занимаются материями не философскими, но иногда касаются некоторых научных сюжетов, беспорядочно выхваченных из контекста; при использовании простого изложения они подготавливают путь к философии. Таковы стихи поэтов: трагедии, комедии, сатиры, героические, лирические, ямбические, некоторые дидактические сочинения, сказки и истории. Таковы и произведения тех, кого мы привыкли называть философами: они поднаторели в плетении словес вокруг короткого вопроса, умеют двусмысленностями затемнить самую ясную мысль или наоборот, сведя к чему-то одному разные явления, пишут пеструю картину»[309]. Гуго, напомню, не ретроград или реакционер, он не запрещает поэзию, тем более историю[310], но сознает их амбивалентность и расставляет акценты согласно своим представлениям о целях христианской науки: ученым можно стать лишь с помощью наук, artes, только в них содержится «чистая и простая истина», pura simplexque veritas, их «аппендиксы», appenditia, лишь помощники, сами по себе не несущие совершенства. Значит, нет совершенства и в том, что восхищало и восхищает в поэзии – умении гармонически соединить несоединимое? Вряд ли Гуго принял бы написанную в сотне миль от его парижского канониката «Космографию», но его ко времени ее появления уже не было в живых.От Макробия, одного из властителей дум шартрских школяров, можно было узнать, что «философы не напрасно и не для забавы обращаются к сказочному, рассуждая о низших богах и Душе. Ведь известно, что Природе противно, когда ее выставляют открытой и обнаженной, она не дает познавать себя, прячась от чувств обычных людей за завесой и покровом многообразных вещей, и хочет, чтобы мудрые рассуждали о ее тайнах посредством сказочного»[311]
. Но в той же второй главе «Комментария» они читали, что сказка – ложь и что иная – для услаждения слуха, а иная – на благо[312]. Христианину требовалась обычная для него discretio, буквально «рассуждение», способность отличить доброе от дурного, чтобы и в этом вопросе отделить семена от плевел.На тех же страницах он находил поучительный рассказ об излишне охочем до природных тайн философе Нумении Апамейском (II в. н. э.): возмущенные его вмешательством элевсинские богини явились ему во сне в виде блудниц у порога лупанария и заявили ему, удивленному таким безобразным зрелищем, что это он, насильно выведя их из святилища целомудрия, выставил небожительниц на обозрение первого встречного-поперечного. Потому-то, рассуждал Макробий, в старые добрые времена люди почитали богов в статуях, наделенных чертами возраста и одеждами, которые божествам, конечно, чужды[313]
. К Макробию, напомню, относились серьезно[314], и этот рассказ, прочитанный как аллегория природы, которая «любит прятаться» (φύσις κρύπτεσϑαι φιλει), тоже стал предметом поэтико-дидактической рефлексии на тему литературного вымысла, fabulosa narratio[315]. Она отразилась, например, в небольшом анонимном стихотворении: