И теперь, когда его абба вместо мягкой постели бросил его на голый пол, почтение и любовь, которые Элиэзэр испытывал к отцу, лишили его способности сопротивляться, и он, как ребенок, дал повалить себя на пол, снять одежду и обследовать свое тело, да так грубо, что у него слезы выступили на глазах.
А отец увидел обрезанный по всем правилам мужской орган сына, и его охватило чувство стыда, и он низко опустил голову, как будто только сейчас осознав, что он наделал. Он набросился на собственного сына – за что? Да ни за что. Элиэзэр был хорошим сыном. Таким же, как остальные четверо, по крайней мере, ничем не хуже. Его плоть от плоти и тому подобное. Матафия молча вышел из комнаты. Слишком тяжело было у него на сердце, чтобы молвить хоть слово.
В тот же день, во время ежегодного праздника в честь главных богов-олимпийцев, Матафия стоял немного поодаль от празднующей толпы, сознавая, что от него ждут исполнения его священнических обязанностей. Он умышленно уклонялся от них, ибо таковыми обязанностями они были лишь в глазах греков или тех евреев, кто из чувства самосохранения уговорил себя, что нет особой разницы между раскрашенными языческими богами и единым невидимым Богом евреев. Ах, как удобно им было делать вид, что никакой разницы нет!
Толпа приблизилась к украшенным венками статуям Зевса, Посейдона, Афины, Деметры и Геры. Люди стояли молча, как будто ожидая от богов, что они заговорят, и в наступившей тишине раздался голос на греческом. Несколько женщин из толпы были на грани истерики от ожидания чуда, их руки уже порхали около волос, чтобы начать вырывать их с корнем и принести в жертву богам, которые, конечно, оценят эту жертву по достоинству. Голос, однако, принадлежал не увешанным гирляндами богам, а плешивому представителю селевкидских властей – резкий скрипучий голос, предписывающий Матафии выступить вперед и исполнить свои священнические обязанности. Два служителя культа уже гнали перед собой свинью, и ее визг смешивался с неистовыми воплями и рукоплесканиями толпы. Только одна группа людей стояла молча. Молчание этой маленькой группы было тем более поразительно, что все знали, какие кары обрушатся на каждого, кто осмелится уклониться от участия в праздновании.
Люди из толпы, знакомые с греческими обычаями больше, чем с верой собственных предков, клялись потом, что Матафию и его сыновей укрыло от взглядов то же облако, которым Артемида укрыла когда-то Ифигению от ожидающей зрелища толпы и от Агамемнона, уже держащего жертвенный нож у горла дочери. Еще раз прозвучал голос греко-сирийского чиновника, приказывающий священнику Матафии выйти вперед и совершить предписанное жертвоприношение. Ноги у животного уже были связаны, и его визг был приглушен с помощью тряпичного кляпа. Матафия не двигался с места. Когда приказ прозвучал в третий раз, из толпы выступил некто и сказал: «Я принесу жертву, ваша честь».
Взгляды толпы обратились к вызвавшемуся. Матафия продолжал молча стоять невдалеке. Толпа затаила дыхание, страшась увидеть одну из двух вспышек ярости – Матафии или селевкидского начальника. Толпа все еще надеялась на то, что, чей бы гнев ни вырвался наружу, все эта сцена останется невинным эпизодом, о котором не будет доложено царю Антиоху IV. Толпа надеялась лишь на зрелище, а получила войну.
– Ты – еврей, – прогремел голос Матафии. – Не грек. Еврей.
Он шагнул вплотную к вызвавшемуся, и луч солнца сверкнул на лезвии меча в его поднятой для удара руке. Рука с мечом опустилась, вызвавшийся упал, и под его шеей моментально образовалась темная лужа.
– Эта жертва поценней свиньи, – спокойно сказал Матафия. – Разве не этого жаждут ваши крашеные идолы?
Тишина была почти осязаема. Она сгустилась, как толпа, ждущая от него еще каких-то слов. Он поискал эти слова в голове, но единственное, что смог добавить, было «ваша честь». Убийственный сарказм, с которым это было сказано, казался излишним после реального убийства.
Лежащий в растекающейся луже собственной крови был всего лишь началом. Сам по себе он был не злом, а всего-навсего изменником; теперь настало время поразить само зло и его многочисленных божков.
Приблизился к чиновнику:
– Ты звал меня выйти вперед и исполнить мой долг, – сказал он, дав тому достаточно времени, чтобы убраться восвояси, словно и медленный взмах его руки, и столь же медленное ее опускание были частью кары. Он отстраненно наблюдал за своей рукой, как если бы она выполняла не его, а чью-то другую волю, и, собственно, так оно и было, ибо он был уверен, что не его рука, а Божья длань покарала чиновника. Теперь она принялась за его богов. Боги рушились, один за другим, крашеные носы и щеки отламывались от крашеных голов, крашеные руки – от крашеных торсов, и теперь они все грудой валялись на земле, и уже нельзя было определить, какая часть тела принадлежала Афине, а какая – Зевсу или Гере. Тело чиновника лежало в одной куче с богами.