– Из самого замечательного – Бетховен сочинил седьмую симфонию. Музыка нарядная, в ее основе – мелодии народных танцев, – рассказывал Огиньский. – В Берлине мне довелось слышать 59-й опус – три квартета, некогда сочиненные маэстро по заказу графа Разумовского. Два из этих квартетов созданы на темы русских песен. Граф отменный музыкант, владеет скрипкой, как виртуоз. Он, должно быть, и познакомил Бетховена с русскими мелодиями.
– Я слышала, у маэстро трагическая для его дара немочь. Почему не лечится? Почему он оставлен баз помощи? – У Елизаветы Алексеевны глаза от сострадания замирали.
– Врачи бессильны, Бетховен глохнет.
Огиньский говорил все это, наслаждаясь красотою императора, императрицы и тоскуя, до щемления в паху, о невысказанном, но ради чего он здесь и, может быть, именно ради сего, не высказанного, но непременного, он и востребован Господом к жизни.
Всего-то и надо было ахнуть, как саблей, чтоб до седла: ваши величества, верните Польше Польшу. Зачем сия земля необъятной России? Какой прок русскому мужику, что он – владетель Варшавы и Кракова? Зачем Польша просвещенному обществу, вашей империи, когда у русских тяга к французам, к немцам, а у польской элиты тяги к русскому не было от века и не будет до Страшного суда.
Государь – ты же немец! Государыня Луиза Мария Августа, тебе дороже всей России уютным Баден Дурлахский. А я поляк. Давайте договоримся.
Русские и не заметят, что лишились Польши, как не замечают, что она у них есть.
Ужаснулся. Поймал себя: умоляет собеседников взорами.
Его волнение увидели, но приняли за сочувствие престранному, удивительному композитору. Елизавете Алексеевне хотелось пригласить графа помузицировать, однако Александр выказывал явное нетерпение залучить гостя в свой кабинет. Пришлось уступить.
В кабинете государь подвел Огиньского к окну.
– Когда приходится думать о судьбе империи, меня тянет сюда. Смотрю на могучий ток Невы, и в эти мгновения голова моя свободна от каких-либо расчетов, раскладов. Разве что само собою скажется: Петр Великий.
– Река – образ времени, – согласился Огиньский.
– Граф, вы проехали через несколько государств. – Александр смотрел на воду, и на висках его проступала под кожею грибница тонких жилок. – Чем живет Европа? Не показно – изнутри.
– Страхом, Ваше Величество, – сказал Огиньский не задумываясь. – Страх как раз нутряной, но его и не пытаются скрывать.
Александр быстро глянул на графа.
– Наполеон непобедим… Но неужели…
Не договорил.
– Наполеон – ничтожество, – тихо, но не терпя прекословия, сказал граф.
– Ничтожество?! – Александр удивился искренне, не понимая, как такое возможно.
– Слава Наполеона – помешательство. В Средние века целые города изнемогали и даже гибли от пляски святого Витта, от чумы психоза…
Александр закрыл, сжал веками глаза, сжал губы, но Огиньский летел, оседлав само пламя.
– Наполеон – клещ, раздувшийся от крови! Будучи полным ничтожеством, он сотворен обстоятельствами. Удачей, наконец! Неоправданным, никак не заслуженным везением. Наполеон приготовился к величайшему безумству: он нападет на Россию, как только просохнут дороги. Война для него – все равно что живая кровь для встающих из гробов омерзительных вампиров. Ему мало Европы, он нападет на Россию не потому и не поэтому, но ради одной только славы. Полки собраны, мощь требует выхода. Что ему Испания? Что ему Англия? Надобен великан… Наполеон придет в Россию и погибнет, ибо верит, что для победы необходимо всего одно сражение. Он погибнет в России.
Александр побледнел.
– Я согласен с вами, – дотронулся рукою до руки Огиньского. – Согласен со всем, что вы говорите, но я не разделяю вашего мнения насчет того, будто Наполеон думает разгромить Россию. Полагаю, у него достаточно рассудка, чтобы предвидеть невозможность этого.
Александр прошел к столу, сел, приглашая жестом Огиньского занять место в кресле. Граф сел.
– Я получил из Парижа известия о военных приготовлениях, хотя и без положительного указания, против кого именно. Верю вам, Наполеон действительно желает объявить войну России, но я, быть может, единственный здесь человек, думающий именно так. В Петербурге едва ли кто допускает это. Граф, прошу вас ни с кем более не быть откровенным. Говорите о Париже уклончиво.
Огиньского изумила наивность Александра. Впрочем, он чувствовал, что здесь иное. Наивность – мистический заслон неотвратимому. Граф быстро, резко называл сражения, в которых Наполеона выручало чудо, а чаще всего нелепости, совершенные генералами противной стороны. Александр сидел погасший.