Между тем по уходе Даниеля Серафима Ивановна в одну минуту перебила всю оставшуюся на столе посуду и даже швырнула на пол кофейник с поддонником и крышкой. Не успокоившись этим, она начала расхаживать крупными шагами по всем трем комнатам своих апартаментов, размахивая руками, и вслух, очень громко, мечтая. Сначала мечтания эти были не что иное, как продолжение и отчасти повторение напутственной речи, которой она проводила Даниеля.
– Разбойник! Предатель! Иуда искариотский! Иезуит проклятый! – кричала она. – Кто бы мог ожидать от него такой дерзости! Расшаркался, каналья, да еще в окошко ручкой сделал!.. Чего-чего не пожертвовала я ему; на какие новые жертвы была готова, и вот как он отплатил мне!.. О мужчины, коварные мужчины! Стоите ли вы, чтоб вас любили!.. Я знаю, как отомстить: он придет, непременно придет просить прощения, – как тогда пришел, – а я… я нарочно для этого найму лакея, дюжего лакея, и велю сказать изменнику, чтоб он убирался к черту, что он злодей, каких свет не производил, что я его знать не знаю, я не так воспитана, чтобы знаться с такими негодяями, как он, и что я не какая-нибудь Клара или Аниська…
От усталости ли или от прогрессивного охлаждения гнева шаги мало-помалу изменялись в размере: из саженных они перешли в двухаршинные и, постепенно уменьшаясь, дошли наконец до обыкновенной, аршинной нормы; размахивания руками стали тоже не так учащенны и не так эксцентричны, как в начале мечтательного монолога; наконец, даже голос Серафимы Ивановны, слегка охрипший, становился все менее визгливым.
– Нахал! Полишинель! Скоморох этакой! Как это он смел ручкой сделать!.. Я знаю, как отомстить, когда он приедет, то я приму его, потом притворюсь, что простила ему, начну с ним кокетничать, и когда он влюбится, то я гордо, с достоинством, скажу ему: «Нет, милостивый государь, я слишком оскорблена, чтобы…»
– А туда же, потомок Хильперика! – продолжала Серафима Ивановна совсем ослабшим голосом. – Уж я ли не любила этого неблагодарного!.. Ручкой в окошко делает, компрометировать меня смеет!.. Я знаю, как отомстить: велю Гаспару вызвать его на дуэль. Дуэль будет здесь, при мне, вот в этой комнате. Гаспар смертельно ранит его, и когда он будет умирать, я скажу ему: «Ты не умел ценить любовь мою; так вот же тебе за это, притворщик!..»
Притворщик?! А что, если он не притворщик? Кто сказал, что он притворщик?.. Нет, он искренне любит меня! Если б он притворялся, то притворялся бы до конца, женился бы… но нет, он слишком любит меня, чтоб принять такую жертву. Он сам сказал мне это. Нет, он не притворщик: он слишком благороден, чтоб притворяться!.. Когда, раненный и истекающий кровью, он будет умирать здесь, на моих глазах, то, я уверена, он скажет мне, подняв одну руку ко мне, а другую к небу: «Тому, кто умирает, не до лганья, и, умирая, я клянусь вам, что сожалею единственно о том, что расстаюсь с вами; клянусь, что я никогда не любил никого, кроме вас, и что последняя моя мысль будет о вас, и только о вас». Тут он умрет.
За что ж после этого умирать ему, бедняжке? Конечно, он виноват, кругом виноват, в особенности тем, что сделал ручкой в окошко; да ведь и я не совсем права: сколько
Много различных планов мщения перебродило в голове Серафимы Ивановны, и она не успела остановиться ни на одном из них, как к крыльцу ее квартиры подъехал фиакр, – тот самый желтый фиакр, как показалось Серафиме Ивановне, в котором Даниель иногда, в ненастную погоду, приезжал к ней.
– А! Вон одумался! – радостно вскрикнула Серафима Ивановна, проворно скучивая в угол куски разбитой посуды и принимая в кресле позу, приличную ее положению.
Вместо ожидаемого Даниеля в столовую опрометью вбежал Миша, крича, что Анисья очень больна, что сейчас приедет доктор с лекарствами, а что покуда он одолжил им сиделку для ухаживания за больною.
– Чье это глупое распоряжение? – с гневом спросила Серафима Ивановна. – Доктор, лекарства, сиделка… Все это даром не дается, и так полечится твоя Аниська, если она в самом деле больна. Не велика птица! А на эти деньги лучше новой посуды купить. Гляди, эта вся разбилась…