— Учти, Софа — холопства и рабства у нас никогда не будет, ибо только вольный человек драться насмерть будет, отстаивая свою землю и веру, защищая родных и близких, деток своих и память предков и павших товарищей. Таких людей нельзя победить! Нет такой силы на земле! Убить можно — а вот поставить на колени нельзя!
И если мои дети, внуки или правнуки задумают не то, что рабство ввести, податей гнет усугубить или править бессудно — их церковь анафеме сразу предаст, и народ будет иметь законное право на восстание! А я их с того света прокляну! Это и тебя касается!
— Что ты, милый! Я в твоей воле, и клянусь, что рабства никогда не допущу, и брату о том отпишу!
— Никто из потомков мое «Уложение» не нарушит! И вот еще что — бояр по знатному роду никогда не будет. Только за собственные заслуги я боярством награждаю, архонтами на поле боя становятся. А дети их не станут — они дорогу по отцовским стопам каждый пробивать станет, собственной кровью и потом омывать! А купцов, пусть самых богатых — к власти никогда не допускать! Они за свою мошну державу погубят!
Запал схлынул в последнем выкрике, и Юрий успокоился. Затем негромко заговорил, тщательно выделяя слова:
— В Москве холопство в порядке вещей. Знаю, что ты сказать можешь, что в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Но тут вопрос в ином — «Юрьев день» всего тридцать лет назад запретили, но народ, не имею законного права уходить от землевладельца, будет уходить самовольно. Ибо лучшая жизнь притягивает людей, а у нас все для народа. Бояре в Москве поговаривают, что было бы неплохо меня унять, а то и убить, а вольности мои тут все отменить. Как ты думаешь, у них получиться сможет?!
— Если что худое с тобой произойдет, сама стрелецкие полки на Первопрестольную поведу, — тихо произнесла Софья, но таким тоном, что Юрию стало жутко на секунду. — И у брата потребую головы всей Думы! Камня на камне от имений злодеев не станет!
— Прости, что чуточку не доверял тебе, думал, что московские порядки тебе ближе к сердцу, чем наши…
— Это и моя земля, здесь мои подданные, а я в твоей власти и вере! Я ведь не слепая — Новая Русь совсем иная, чем Москва! И мне здесь нравится — по сердцу пришлись твои порядки. Да и брат Федор считает, что «Юрьев день» возвращать нужно, местничество уже в этом году отменить, Земской Собор собрать. Видишь ли, муж мой — многие ведь прекрасно понимают, что реформы проводить нужно, пусть не все, что ты проводишь, но многие. А там отвоевывать земли, что свеи и поляки отобрали во время Смуты!
— Если так и будет, и от полной крепости народа брат твой откажется, то помогу ему! Но, чур, нам воевать с османами долго придется, пусть сам свои полки готовит…
Интерлюдия 1
Москва
16 марта 1682 года
— В огонь бросайте, в огонь!
Федор Алексеевич пристально смотрел, как пламя жадно пожирает листы бумаги и совсем древнего пергамента старозаветных времен, потихоньку обугливая, а потом превращая в пепел.
Большая толпа нарядно одетых бояр молча взирала на это действо, по их лицам можно было прочитать отношение к сему мероприятию. Одни с неприкрытой радостью в глазах смотрели, как служивые люди, дворяне московские и жильцы, метали в разведенный костер толстые разрядные книги. Еще бы не быть им в этот знаменательный день счастливыми — рода их давно стали захудалыми, а потому были оттеснены на задние позиции более богатыми и успешными.
Зато другие бояре с нескрываемой тоской в глазах взирали на черный дым, который поднимался над кремлевской стеной. Подхваченный ветром, он развеивался над кирпичными зубцами, напоминавшими ласточкин хвост. Их было большинство — представители знатных княжеских фамилий, ведущих свои рода от легендарного Рюрика или великого князя литовского Гедемина, в этот момент прекрасно понимали, что в зловещем пламени костра горят не только ветхие книги и свитки.
Там превращается в дым и прах их вековые привилегии, дарованные предкам заслуженные права, что возвышали их над другими. Теперь их детям придется начинать все заново — знатность рода не будет основанием для занятия высокого места в рядах московского войска.
— Да сгинет местничество!
Федор Алексеевич, одетый в нарядный польский кунтуш, поднял руку, провозглашая заветные слова. И окинул взглядом собравшихся бояр, оценивая ситуацию. Примерно треть из них, в польских и венгерских кафтанах, не скрывало радости.
По одежде он видел, что это есть самые рьяные поклонники затеянных им реформ. И сразу принявшие их к сердцу, и в знак этого надевшие любимые его сердцу одеяния. А также с побритыми подбородками, или коротко подстриженными на европейский манер бородками — все с усами. Бритье было бы уже чересчур — следовать иноземным веяниям до конца никто из сторонников новых веяний не рискнул.
С «голыми» лицами на Москве ходили лишь иноземцы из полков «нового строя», да еще в париках из волос неизвестно каких остриженных девиц — срамота и непотребство.
— Да сгинет местничество!