Истопник с силой налёг на скамью, задвинул Фетисова в огонь по самые плечи. Фетисов закричал. Обмочился. Задёргался. Задымил. Вскоре затих. Тело его обмякло.
Ушаков смотрел в потолок. В бане вкусно пахло горелым хлебом и мясом.
Рука истопника лежала на груди Фетисова.
– Ишь ты, – сказал. – Морда, что твоя головешка, а сердце всё стукает.
Дальние от столиц города всегда жили своей особенной жизнью. Откуда-то появлялись люди. Кто-то строил. Кто-то торговал бесполезным или воровал ненужное. Кто-то пил и, случалось, по ночам кричал под окнами так, что горожане думали о начале нового Пугачёвского бунта. Градоначальники же с удивлением взирали на происходящее.
Дом городничего Новоржева был границей его понимания. Каменный, двухэтажный, с колоннами, мезонином, резным балконом. Его окружал чахлый, отяжелевший под дождём яблоневый сад, за которым виднелись низкие домики и кривые дороги городка.
В большой зале стол был сервирован на восемь персон. За столом сидели Бошняк, городничий Пётр Никодимович с женой Данаей Львовной, их дети – семнадцатилетняя Дарья Петровна, десятилетний Митя и Вера, которой недавно исполнилось пять. Полицмейстер Фома Фомич Донников, огненно-рыжий, лет тридцати, с умными, но чересчур круглыми глазами, казалось, силился увидеть в тарелке то, чего глазами увидеть нельзя.
Вера улыбалась Бошняку. Во рту у неё не хватало молочных зубов. Дарья Петровна была тоненькой, лёгкой, с быстрыми, всё время чего-то ищущими руками.
– Жаль, однако же, что я с Каролиной Адамовной разминулся, – сказал Бошняк.
– Долго гостила, – заметил Петр Никодимович.
– Хотела вместе с Дарьюшкой нашей в Тригорское отправиться на маскарад, – подхватила Даная Львовна. – Но после письма из Санкт-Петербурга в одночасье съехала, – Даная Львовна оживилась. – Вся губерния об этом маскараде слухами полна. Говорят, будет что-то необычное.
– А вот Дарьюшке, – сказала Вера, – господин Пушкин письма не прислал. И Дарьюшка плакала.
Дарья Петровна, не зная куда деть глаза, наклонилась над тарелкой. Митя пнул Веру под столом.
– Maman, Митя пинается, – пожаловалась Вера.
Даная Львовна строго поглядела на Митю.
– Александр Сергеевич у нас самый главный карбонарий, – сказал Пётр Никодимович, обращаясь к Бошняку. – Сослан из Петербурга за безобразия всякие.
Даная Львовна наклонилась к мужу.
– Что это ты, Петруша, про карбонариев ни с того ни с сего?
– Кто городничий Новоржева, голубушка? – шёпотом проговорил Пётр Никодимович. – Я или ты?
– Чем же он у вас отличился? – спросил Бошняк.
Городничий кивнул на Донникова:
– Это нашему Фоме Фомичу больше ведомо. Он у нас полицмейстер.
– Ни в чём предосудительном Александр Сергеевич замечен не был, – отозвался Донников чистым как стекло голосом. – Разве что вертихвост.
– Как-то на ярманку Святогорскую заявился в соломенной шляпе и с поясом розовым, – пояснил Пётр Никодимович. – Впрочем, он и без шляпы этой, не к обеду будь сказано, страшней разбойника.
Городничий хохотнул, выронив изо рта кусок жаркого:
– Видели бы вы, когда всё их семейство вместе собирается. Мартышка на мартышке. За Дарьей Петровной приударял.
Дарья Петровна залилась румянцем:
– Папенька! Вовсе наоборот. Это я за ним… Это я… Все любят, а кто не любит – несчастен.
Глаза Петра Никодимовича стали растерянными и глупыми. Даная Львовна положила ладонь на руку Дарьи Петровны.
– Дашенька у нас сущий ангел, – сказала Бошняку и строго взглянула на мужа. – А над амурами смеяться грех!
Если бы генерал Бенкендорф смог в этот миг увидеть Дарью Петровну, то он поразился бы удивительной схожести её с той девушкой, что была убита на Сенатской в день мятежа. Казалось, если подробно расспросить её, то она непременно вспомнила бы события того дня. Как весело кружили снежинки, как жали и всё равно радовали новые сапожки, как вслед ей улыбались и перешёптывались два молодых солдата Московского лейб-гвардии полка.
Закончив обед, все перебрались в гостиную с большим кожаным диваном и тремя глубокими креслами. В простенке стучали часы, за распахнутым в сад окном падал дождь.
Бошняк набрасывал портрет Данаи Львовны. Накрученные букли делали её лицо маленьким и тонким, как у гончей. Из нагромождения причёски и лент, будто из норки, смотрел добрый, робкий зверёк.
Пётр Никодимович и полицмейстер закурили трубки, комната наполнилась дымом крепкого голландского табака.
На коленях Данаи Львовны лежала папка с рисунками Бошняка. На каждом листе было изображено растение.
– Что же это вы, Александр Карлович, все подряд цветы рисуете? – подавляя зевок, спросила она.
Бошняк с улыбкой посмотрел на неё. Его улыбка была долгой; она застыла на его лице, а глаза были внимательны и серьёзны. Даная Львовна смутилась и стала хороша.
– Что вы, – наконец ответил Бошняк. – Только красивые.
От приятной лести Даная Львовна повела плечами, стрельнула глазками и показала рисунок мужу. На нём было усыпанное фиолетовыми цветками растение.
– А вот это у нас в имении растёт, – сказала Даная Львовна.
– Аконит, – Бошняк поправил линию носа. – Ядовитый цветок. Бывает достаточно и одного прикосновения.