А в социалистической системе в те годы проросли новые неурядицы. В кордоне, который ограждал российский социализм от все загнивающего, но никак не гниющего капитализма, наметилась брешь. Наши единомышленники в Чехословакии увлеклись в самодеятельности. Демократизацию общества затеять хотели. Забыли, что самая что ни на есть демократия – только у нас. И свобода слова тоже. Пусть не похваляются американцы, что любой из них может встать напротив Белого дома и крикнуть: долой президента! У нас тоже любой может, встав на Красной площади, крикнуть: долой его, долой!
Скрежет гусениц армий тогдашнего Варшавского договора порушил мирную жизнь в Чехословакии. Немало безвинных людей погибло тогда. Вот вам демократизация, вот вам рыночная экономика и свобода слова. Потянулись военные караваны туда, к западной границе системы. Ночами напролет гудели над нами военно-транспортные самолеты, направлявшиеся в сторону взроптавшей республики. Гудели под покровом темноты.
А у нас в части была объявлена боевая готовность номер три. Офицеры уже ждали приказ – перебраться от семей в общежития. Потому что недалеко от внешней границы Чехословакии капиталисты, надеясь на развал социалистической системы, проводили военные маневры, чтобы в случае чего вступить в страну, отколовшуюся от надоевшего им содружества; кажется, назывались они «Черный дракон» или что-тo в этом роде. А для солдат третья готовность – противогазы за плечом, срочно вырытые на окраине гарнизона щели. И еще – политбеседы. О том, что войны бывают справедливые и несправедливые. Та, что американцы затеяли во Вьетнаме, понятно, – несправедливая, а те, в которых мы погрязали, – они все справедливые; и надо быть готовым для обретения чести – отдать жизнь за Родину. Кроме противогазов, ввели новинку во внутренней службе: у дневальных отобрали солдатские ножи и вручили им карабины, но без патронов, подальше от греха, чтоб не перестреляли друг друга в баловстве. Только вот в случае необходимости ножом я хоть как-нибудь постарался бы отбиться от противника, а карабин – не обучены мы ни штыковому бою, ни прикладом не умеем действовать. Это – так, спектакль, маскарад, игра в войну наших командиров, большинство из которых только внешне воины. Это психоз для поддержания духа.
Но скоро уже несколько человек из нашего полка в составе сводного подразделения уехали строить новый аэродром ближе к южным рубежам необъятной родины. Там нас встретил новый командир – подполковник Попов. После первого же знакомства на построении, вечером, когда мы, готовясь к отбою, стояли, перекуривая на улице у входа в казарму, он, проходя мимо, нашел-таки повод показать строгость. Увидев у меня расстегнутую верхнюю пуговицу на гимнастерке, насупил брови: мол, я знаю твои уфимские дела. Это насчет случая с краткой припиской в отпускном листе. Здесь, мол, тебе не пройдут подобные номера. Какой строгий! Так страшно стало! А то можно бы объяснить подполковнику, что случай тот – пустяк, так себе – случай. И если уж чем-то характерен он, то больше волей к жизни юнца, который, правда, в мертвецком состоянии, после встречи с друзьями, пролежал на тридцатишестиградусном морозе, но уже околевающий, больше подсознательно, нашел силы подняться на ноги и, высадив дверь дома, оказавшегося близ, перепугав хозяев, спасся в тепле.
А та бетонная взлетно-посадочная полоса, которую мы строили под водительством подполковника, она была очень удобна: воспротивившись чрезмерной в отношении к «старикам» строгости нового командира, мы завели строгий порядок – сокращать по этой полосе путь, самовольно посещая прилегающую мирную жизнь. Если б знал тот подполковник, какие гостеприимные миряне жили в окрестных станицах. Какие красавицы и как ласковы донские казачки. Как покладисты были с солдатами сторожа тех окрестных садов, каковых не встретишь у нас на Урале, и сколько диковинно крупных яблок отправили мы в посылках домой. А как чиста и живительна та влага, которой потчевали нас сердобольные миряне.
Уезжая из армии, где остался подполковник со своими заботами у той бетонной полосы, домой, навсегда, ночью через окно вагона я смотрел на гигантскую фигуру на Мамаевом кургане. За много верст виден уперевший небеса меч в руке застывшей в граните женщины. Другая ее рука в призывном жесте повисла в воздухе. Я не был на том кургане, но знаю, есть там другая скульптура – скорбящая по сыну мать. Ее не увидишь издалека. Быть может, сколько-то странная мысль зародилась тогда в моей голове: установить бы где-нибудь на видном месте такие же большие изваяния всяким гитлерам и прочим потомкам цезарей, которые сильны были в искусстве развязывания войн, – крестным отцам той воинственной женщины с мечом, призывающей войной ответить на войну. Установить как напоминание об истоках зла. Нашлось бы там местечко для памятников и нашему отцу народов, и тем, кто обнаружил жизненные интересы во Вьетнаме. Да и не только.