Я безоговорочно принял все условия маэстро. Фокус его, благородный и эффектный, был довольно прост, но оригинален и тщательно продуман. Шнур полевого телефона тянулся под длинным ковриком, по которому маэстро выходил на середину арены, в конце коврика была клемма. Контакт достигался тем, что на правой туфле имелась медная плашка, чуть выступавшая из-под подошвы. А далее всё очень просто: шаровары, кофта, жабо – вот пути следования провода, наушники располагались так, что слышимость была вполне сносной даже при фоновом шуме в зале цирка. Но… при условии
«А как же быть с французским текстом?» – спросите вы. Предусмотрено было и это возможное затруднение: ведь французские слова и целые фразы, абзацы щедро рассыпаны по тексту романа. Маэстро оговаривал это условие: я-де выучил только русский текст. А если французский текст в заявленной странице всё же попадался, то он делал паузу и говорил: «А далее – по-французски. Верно, я говорю, почтеннейшая публика?» Публика глядела в контрольные розданные по рядам книги и визжала от восторга!
Гонорар мой был солидным – и не только для восьми лет, но и для взрослого мужчины! Настолько солидным, что его с лихвой хватило и на форму, и на книги, и даже на первый взнос за обучение в реальном училище. Отец с матерью работу мою одобрили. Особенно их порадовало, что работа моя связана с книгой, да ещё такого великого писателя, как Лев Толстой, который у нас в доме после Пушкина и Гоголя благоговейно почитался. И потом, если меня спрашивали, кто тебе мол, помог получить образование в реальном училище, я неизменно с шуткой отвечал: «Лев Толстой». И рассказывал эту историю.
Кому и когда только я её не рассказывал! И бойцам бригады Котовского, однополчанам своим, и раненым в санитарном поезде, и товарищам по учёбе, и на журналистских и театральных вечеринках в Москве и Ленинграде, и солдатам 42-й армии под Пулковскими высотами в начале войны, и снова раненым – только уже в госпитале на Петроградской стороне в блокадном Ленинграде, и уже весной сорок пятого года в канун штурма Берлина…
А однажды, уже после войны, поведал я эту историю Юрию Владимировичу Дурову, с которым сперва познакомился, а потом и подружился в Ленинграде. Мы, помнится, вместе встречали в гостинице Новый, 1947-й год.[190]
За столом были (за исключением меня) только цирковые артисты. Тамадой главенствовал Юрий Владимирович. Он властью своей приказал «Каждый рассказывает цирковую байку, нет, две: первую – о том, как онЯ им рассказал то, что только что узнали и вы, и был вознаграждён аплодисментами, а Дуров, посоветовавшись с ветеранами арены, присудил мне первый приз на нашем застольном представлении.
Я уже, обрадованный и несколько смущённый, приумолк, как вдруг на меня со всех сторон посыпались вопросы: «А часто ли приезжал цирк в дореволюционную Полтаву? А какой она была в начале века? А видел ли я князя Кочубея?..»
– Не только Кочубея, – говорю, – видел, но и самого́ царя, Николая-последнего со всеми чадами и домочадцами!
Отговориться двумя-тремя словами мне не дали и потребовали от меня нового устного рассказа. Такой рассказ у меня получился сам собой. Впоследствии, записав его, я дал ему такое название: