Что же побудило Вордсворта перевести взгляд с человека на природу? А то, что он воссоединился с сестрой Дороти. Сперва они поселились вместе в Сомерсете, но потом их потянуло в родные края, и они сняли домик в Грасмире. Там, сидя в саду на склоне холма или в крошечной гостиной, Вордсворт написал свои самые вдохновенные строки. Дневник, который в те годы вела Дороти, говорит о том, что первым толчком для многих его стихов послужили ее собственные живые впечатления. Вордсворт хорошо это понимал: «Она мой зоркий глаз, мой слух»[161]
, – откровенно признался он.В его новой религии – религии природы – скромная, ни на что не претендующая женщина почиталась святой и пророчицей. К несчастью, наш земной мир оказался мало приспособлен для пылкой привязанности брата и сестры друг к другу.
Палящий зной романтического эгоцентризма! Вордсворт, как и Байрон, был влюблен в сестру. Запретная любовь для обоих обернулась катастрофой, но Вордсворта она подкосила сильнее. Конечно, Байрон потерял покой и заделался циником, но он написал великую вещь – «Дон Жуана», тогда как Вордсворт, оставив надежду, постепенно утратил и вдохновение, хотя и женился вполне счастливо на приятельнице школьных лет: чем дальше, тем все реже из-под его пера выходили стихи, которые можно читать без натуги. А Дороти впала в детство.
В годы, когда английская поэзия легла на новый, революционный курс, английская живопись не осталась в стороне и предъявила двух гениальных художников – Тёрнера и Констебля. За два месяца до того, как в Озерном крае обосновался Вордсворт, Тёрнер написал один из своих первых шедевров – пейзаж с озером Баттермир (в том же Озерном крае). Но если говорить о родстве душ, то Вордсворту по-настоящему близок не Тёрнер, а Констебль. Они оба были плоть от плоти сельской Англии, оба знали игру желаний и не давали им воли. Любви к природе оба отдавались всем своим существом. «Не раз я наблюдал, – свидетельствует Лесли, биограф Констебля, – его восторг при виде красивого дерева: должно быть, он точно так же умилялся, подхватывая на руки прелестное дитя». У Констебля не было ни тени сомнения в том, что природа означает видимый мир деревьев, цветов, реки́, пóля и неба, непосредственно воспринимаемых нашими чувствами, – это, и ничто иное. Вероятно, он интуитивно пришел к убеждению, которое исповедовал Вордсворт: только неустанно и непредвзято изучая объекты живой природы, можно приблизиться к постижению нравственного величия универсума. Только всматриваясь в сверкающую, изменчивую видимость вещей, можно узреть…
И Вордсворт, и Констебль были привязаны к родным местам, им никогда не надоедало все то, что питало их воображение в далеком детстве. Констебль признавался: «Шум воды на мельничной плотине, вётлы, старая сгнившая обшивка, склизкие сваи, кирпичная кладка – как я люблю все это! 〈…〉 Такие картинки сделали меня художником, и я благодарен судьбе»[164]
. Мы настолько свыклись с подобным подходом к живописи, что с трудом представляем, каким чудачеством казалась эта тяга к осклизлым столбам и гнилым доскам в то время, когда в почете были герои в доспехах и когда всякий уважающий себя художник мечтал о Риме и об огромных полотнах на сюжеты из Гомера или Плутарха.Констебль не выносил помпезного «величия», но боюсь, что иногда его – и Вордсворта – культ простоты ведет к тривиальности. Какие-нибудь «Ивы у ручья» – предвестник массы посредственной живописи, точно так же как стихи Вордсворта, обращенные к маргариткам и лютикам, породили массу дрянной поэзии. Королевская академия отвергла «Ивы».
Джон Констебль. Ивы у ручья (Заливные луга близ Солсбери). 1829
«Заберите отсюда этот зеленый кошмар», – сказали автору. (Потом придут другие времена, которые продлятся целых сто лет: вот тогда Академия из всех картин Констебля охотнее приняла бы именно эту!) Однако, когда Констебль действительно доверялся своим чувствам, ему удавалось поднять сельский пейзаж на ту высоту, где, по словам Вордсворта, «человеческие страсти приобщаются к прекрасным и вечным формам природы»[165]
.