Простая жизнь – непременная составляющая новой естественной религии, или религии природы, и нечто прямо противоположное всем прежним устремлениям человека. Цивилизация, средоточием которой некогда были влиятельные монастыри и дворцы или изящно обставленные светские салоны, теперь могла расходиться кругами хоть от хижины. Даже Гёте, несмотря на свое привилегированное положение при веймарском дворе, предпочитал жить в скромном садовом домике. Ну а грасмирский Дав-коттедж («Голубиный дом»)[166]
, где поселились Вордсворты, – и вовсе сама непритязательность: к его дверям не подкатывали экипажи. Последнее обстоятельство напоминает мне о том, как тесно связаны поклонение природе и пешие прогулки. В XVIII веке на одиноко прогуливающегося мечтателя смотрели с подозрением – как и сейчас смотрят в Лос-Анджелесе. Но для Вордсвортов прогулки стали образом жизни. Де Квинси подсчитал, что к своим преклонным годам поэт прошагал 180 тысяч миль[167]. Помногу ходил даже Кольридж – совсем не атлет. Им ничего не стоило совершить послеобеденный моцион протяженностью шестнадцать миль, чтобы отправить письмо. С их легкой руки загородные пешие прогулки больше сотни лет воспринимались интеллектуалами, поэтами и философами как упражнение не только физическое, но и духовное. Я слыхал, что в нынешних университетах традиция вечерних променадов уже не входит в представление об интеллектуальной жизни. Но многие любители ходьбы по-прежнему видят в таком времяпрепровождении способ ослабить пресс современного материального мира, и на сельских просторах, некогда исхоженных Вордсвортом в тишине и одиночестве, паломников теперь бродит не меньше, чем в Лурде или Варанаси[168].Столь очевидное для нас внутреннее родство Вордсворта и Констебля не приходило в голову их современникам. Думаю, причина отчасти в том, что лишь немногие слышали о Констебле до 1825 года, а к тому времени Вордсворт давно утратил вдохновение; отчасти же в том, что Констебль изображал плоский, равнинный ландшафт, тогда как Вордсворт – и культ природы в целом – ассоциируется с горами. Все это, вкупе с эскизной «незавершенностью» работ Констебля, привело Рёскина к недооценке художника – значительную часть жизни авторитетный критик посвятил возвеличиванию Тёрнера. В свою очередь, творчество Уильяма Тёрнера служит идеальной иллюстрацией такого эмоционального подъема, какой испытал, например, Томас Грей в Гранд-Шартрёз, впервые столкнувшись с природой в ее самой «живописной» и «возвышенной» ипостаси. Временами от тёрнеровских штормов и лавин голова начинает идти кругом, точь-в-точь как от байроновской риторики. Впрочем, новая религия для утверждения своего могущества и величия нуждалась в более очевидных аргументах, чем маргаритки да лютики.
Не подумайте, будто я хочу умалить значение Тёрнера: он стопроцентный гений и величайший художник в истории английской живописи. Даже если он считал возможным приспосабливаться к модным веяниям, ему никогда не изменяло интуитивное понимание природы. Никто так досконально не изучил все лики и обличья природы, и свою энциклопедическую «картотеку наблюдений» он неустанно пополнял, запоминая мимолетные эффекты освещения при разной погоде и непогоде: будь то рассветы, внезапные порывы ветра, грозовые облака или тающие туманы – все, чего живопись до него не умела фиксировать на холсте.
Тридцать лет его исключительные способности растрачивались на картины, которые по нашей сегодняшней мерке слишком искусственны, хотя современников Тёрнера они ошеломляли. Но все это время он сам для себя, просто из интереса, разрабатывал совершенно новый подход к живописи, получивший признание только в наши дни. Если коротко, его метод состоял в том, чтобы все преобразовать в цвет – цветом передать свет, цветом передать любую эмоцию и отношение к жизни. Нам трудно представить себе, насколько революционным был такой подход. Для этого нужно припомнить, что критерием реальности предметного мира веками считалась объемность. Реально то, что можно пощупать: люди и сейчас в массе своей думают точно так же. И всякое уважающее себя искусство стремилось обозначить объемность и весомость, либо моделируя форму, либо обводя ее четким контуром. «Что отличает честность от плутовства, если не твердая и жесткая линия правоты?..»[169]