Марсельская чума принадлежит не к классическому, а к другому, более редкому, типу, поражающему только людей и имеющему единственного переносчика, — это не крысиные, а человеческие блохи. «Простое сложение числа случаев заболевания людей, вызванных укусами крысиных блох, даже на самом пике распространения инфекции не может дать заболеваемость, превышающую, например, порог 5 % в месяц, тогда как умножение числа случаев заболевания за счет передачи от человека к человеку способно за тот же промежуток времени довести заболеваемость до 80 %…» «Одним словом, крысиные блохи складывают, тогда как человеческие — умножают».
Септицемическая бубонная чума, передающаяся от человека к человеку: эпидемия принимает такую форму не чаще, чем в одном случае из десяти. Марсельская чума принадлежит к категории известных в истории моровых поветрий — таких, как в XIV веке (1348 год — исключительно легочная форма), в XVI веке и, конечно, в начале XVII столетия, — а не к числу классических средиземноморских эпидемий, бушевавших на Среднем Востоке и на испанском Леванте (1680-е годы). Это отчасти извиняет медлительность врачей. Септицемическая бубонная чума, передающаяся от человека к человеку: несколькими веками раньше количество жертв, скорее всего, исчислялось бы миллионами. Сто тысяч — и миллион: разница в пользу государства. Магистрат запретил чуме убивать подданных короля. Одновременно становится понятной несколько необычная и слегка неадекватная реакция Франции, Испании, Италии, Португалии, Священной Римской империи, Австрии, Ганзейского союза, Голландии, Англии. Все-таки не стоит забывать, что Бог помог королю в его справедливой борьбе. Черная крыса остается самым верным союзником чумы. Циклические вспышки чумы нелегко подавить. Однако с конца XVII века черная крыса начинает отступать под натиском не столь привередливого и более приспособленного конкурента — серой крысы, или пасюка, пришедшего из Норвегии. В конце первой трети XVIII века она добирается до Франции. Эта «деревенщина» нахально отказывается от традиционной роли нового переносчика болезни. Это благодеяние, пришедшее с севера, добавляется к другим. В Марселе больше не будет чумы.
В XVIII веке смерть меняет облик. Марсель, январь 1721 года: «В то время стали ходить на похороны умерших от обычных болезней. Те, кто привык видеть, как трупы выбрасывают буквально на свалку, с удовольствием смотрели на погребение, и то, что в другое время было бы поводом для грусти, в эти годы становилось поводом для радости».
Вся идеология эпохи Просвещения вращается вокруг постыдности смерти. Просветители отвергли картезианскую парадигму, распространили механистическую гипотезу на ту область, где она не имела точки опоры, попытались наложить эсхатологию на течение времени. Им требовалась незаметная смерть, о которой можно было бы забыть. Если внимательно присмотреться к марсельским похоронным дрогам, чистеньким и жизнеутверждающим, этого будет достаточно, чтобы увидеть в них минимальную составляющую громадного усилия, приложенного философией Просвещения. Коротко говоря, смерть более не имеет прав в городе; она, со всей ее неприятной сущностью, стала частным делом, низведенным до уровня личных переживаний и семейного круга.
Публичная смерть стала семейным делом. Будем опираться на работу Филиппа Арьеса. В Европе и Америке, то есть в христианском мире, смерть проходит четыре стадии. Первый этап — молчаливая, старинно-завещательная смерть раннего Средневековья, сохранившаяся у крестьян Толстого: лицом к стене, спиной к живым, один на один с Богом. Второй этап — публичная, по сути своей уже барочная смерть позднего Средневековья и XVII века. Определяющее событие общественной жизни, смерть-спектакль в назидание живым… На третьем этапе круг сужается. Смерть остается осознанной, но ее социальные рамки сводятся к семейному кругу (здесь XVIII век следует переменам, произошедшим в XVII, и опять-таки оказывается вполне тождествен XIX веку). Четвертый этап: смерть становится все более и более подпольной, ее скрывают от умирающего, а потом — за счет отказа от траура, этой последней уступки, — и от живых. «В прежние времена, — отмечает Арьес, — смерть была трагедией, нередко комической, в которой играли умирающего». В этом жанре немало отличился Вольтер: он двадцать раз репетировал, но довольно плохо отыграл последний акт в июле 1778 года. «В наши дни смерть — это комедия, в которой играют человека, не знающего, что он должен умереть».
Разумеется, три первых этапа как целое противопоставлены четвертому. Переход от второго к третьему занял примерно век. Простой народ на сто лет отстал от аристократии. Этот важный поворот позволяет приблизиться к сути эпохи Просвещения.