Благодаря исследованию Карьера, Курдюрье и Ребюффа мы можем вернуться к рассмотрению марсельской чумы — Марсель 1720 года служит доказательством как минимум двух положений: во-первых, чума — это архаизм, во-вторых, чума вращается вокруг центральной оси густонаселенной Европы, которая накапливает средства и подготавливает идеологию для великих перемен. Марсель, непосредственно сообщавшийся с левантийскими факториями, хроническими очагами болезни, а через них — с центральной Индией, находился на передовой — настороженный, овладевший практическими методами и уверенный, благодаря победоносной игре с огнем, что его невозможно застать врасплох, — и больше не верил в чуму. Но перед лицом давней угрозы, еще не успевшей изгладиться из памяти, Европа эпохи Просвещения сплотилась, забыв о войнах и границах.
«…Тогда, в мае 1720 года, Марсель не думал о чуме. Последний раз она приходила в 1630 и 1649 годах. Никто не вспоминал о ней; что же касается моряков, плававших в Константинополь и в левантийские фактории, то они знали ее как хроническое экзотическое зло, с которым они привыкли считаться, — примерно так же европейцы, жившие в колониях, воспринимали в XVIII веке малярию». В 1719 году с Ближнего Востока вернулось 265 кораблей, «5 тыс. матросов растеклись по городу и, по-видимому, распространили заразу во время стоянки, сами того не зная». Сто тысяч жителей были надежно защищены от опасности. «Товары и экипажи кораблей проходили обеззараживающий карантин в карантинном госпитале — превосходном лазарете, основанном Кольбером». Лучшая организация санитарного дела во всем Средиземноморье. «Семьдесят лет эффективности означали семьдесят лет забвения». Этот крупный — 93 тыс. жителей или даже немного больше — город был густонаселен: в бедных кварталах плотность составляла 1 тыс. человек на гектар. Это был католический город, отличавшийся поистине средиземноморской, неумеренной и чистосердечной набожностью; несколько десятков евреев и несколько сотен тайных протестантов никак не влияли на общую картину. В конце XVII века в нем насчитывался 771 священник и 752 монахини; над ними возвышалась величественная фигура епископа, достойного представителя Контрреформации, гасконца с протестантскими корнями, монсеньора де Бельсенса — прелата, неотлучно пребывавшего в городе, слишком холодного, слишком почтенного, слишком сурового, чтобы нравиться, пользовавшегося несомненным расположением Святого престола и этим нажившего себе немало врагов среди янсенистов.
В начале 1720 года Марселю пришлось прибегнуть к запасам пшеницы с севера Прибалтики и из Средиземноморья, что, впрочем, не создавало особых проблем. На рынке возникло некоторое напряжение, но Марселю было что есть: с марта он поставлял пшеницу в Прованс, а Ло даже пообещал бумаги для закупки хлеба на Леванте. Цены выросли (индекс января 1718 года — 97,6; индекс июня 1720-го — 190,3), но то была общая беда. Марсель, как и вся остальная Франция, страдал от инфляции.
«Двадцатого июня на узкой и сумрачной улице Бель-Табль… о которой и знать не хотели в богатых кварталах… за несколько часов умерла женщина. Симптомы? Черное пятно на губе». Мари Доплан, 58 лет, нищая. Прошла неделя; одна смерть из ста. Двадцать восьмого июня скоропостижно скончался Мишель Кресп, портной, 45 лет. Никаких симптомов. Тридцатого июня за ним последовала его жена, Анна Дюран, 37 лет, нашедшая приют у своей матери. Три смерти, три улицы, и никакой реакции. Марсель не связал их друг с другом, Марсель не верил в чуму. Первого июля — две новые жертвы, снова две женщины, темное пятно на носу, «хорошо известный, почти стопроцентный симптом, но есть и другой — бубоны». С 1 по 9 июля смерть приходит вновь, по нескольку раз в день, ограничиваясь кварталами бедняков. «Этими смертями можно было пренебречь, и Марсель отстранился от них».