– Я уже сказал, закладная уничтожена, и если она не берет свой дом, то и я не имею к дому никакого отношения. Благодарна она мне или нет, мне все равно!
– Ну, дон Аугусто, зачем вы так! Она ведь желает только помириться с вами, чтобы вы снова стали друзьями!
– Конечно, теперь, когда она порвала с другим, не так ли? Раньше я был «другой», теперь я первый, не так ли? Теперь она хочет подцепить меня?
– Разве я говорила вам что-нибудь подобное!
– Нет, но я догадываюсь.
– Ну, так вы совершенно ошибаетесь. Когда моя племянница сказала мне все, что я сейчас вам передала, я ей стала давать советы, стала внушать ей, раз уж она дорвала со своим прощелыгой женихом, постараться завоевать вас, ну, вы меня понимаете.
– Да, снова завладеть моим сердцем.
– Именно! Так вот она в ответ мне сто раз повторила: «Нет, нет и нет». Она, мол, вас очень ценит и уважает как друга – и только как друга, – но как муж вы ей не подходите, и она выйдет замуж только за человека, которого полюбит.
– А меня она полюбить не сможет, не так ли?
– Нет, такого она не говорила.
– Думаю, что говорила, и это тоже дипломатия.
– Как так?
– Да, да, вы пришли не только затем, чтобы я простил эту девушку, но и еще проверить, согласен ли я снова просить ее руки, не так ли? Вы уладите это дело, и она смирится.
– Клянусь вам, дон Аугусто, клянусь вам священной памятью моей покойной матери, клянусь вам…
– Вспомните заповедь: не клянись…
– А я клянусь, что вы сейчас забываете – невольно, конечно, – кто я такая, кто такая Эрмелинда Руис-и-Руис.
– Если бы все было так, как вы говорите…
– Да, это так, именно так. – Она произнесла эти слова таким тоном, что сомнения были неуместны.
– Ну, тогда… тогда… скажите своей племяннице, что я удовлетворен ее объяснениями и глубоко за них благодарен, что я по-прежнему буду ей другом, верным и преданным другом, но только другом и ничем больше, только другом… И не стоит говорить ей, что я не фортепьяно, на котором можно играть что вздумается; что я не из тех мужчин, которых сегодня берут, а завтра бросают; что я не заместитель и не вице-жених; что я не второе блюдо…
– Не горячитесь так!
– Да я вовсе не горячусь! Так вот, я по-прежнему ее друг…
– И вскоре придете нас навестить?
– Не знаю.
– Но если вы не придете, бедняжка мне не поверит и будет огорчена.
– Я, видите ли, намерен предпринять долгое и далекое путешествие.
– Но прежде вы придете проститься?
– Посмотрим.
Они расстались. Когда донья Эрмелинда, придя домой; передала племяннице свой разговор с Аугусто, Эухения сказала про
Тут он не мог сдержать улыбки: ему вспомнились слова Виктора, сказанные их другу Хервасио, когда тот после свадьбы объявил, что едет с женой в Париж. «Ехать в Париж, – сказал Виктор, – с женой? Это все равно что везти треску в Шотландию!» Аугусто тогда от души смеялся.
И он продолжал: «Женщин более чем достаточно. Сколько очарования в коварной невинности, в невинном коварстве Росарио, этого нового издания вечной Евы! Очаровательная девочка! Эухения низвела меня от абстрактного к конкретному, эта же привела к родовому, а кругом" столько соблазнительных женщин… Столько Эухении! Столько Росарио! Нет, нет, мною никто играть не будет, особенно женщина. Я это я! Пусть у меня маленькая душа, но она моя!» И, чувствуя, как это его «я» словно разбухает, разбухает и в доме ему уже тесно, Аугусто вышел на улицу, где этому «я» будет просторней и вольготней.
Едва он сделал первые шаги на улице, увидел небо над головой, увидел прохожих, – все шли по своим делам, не замечая его, конечно, без умысла и не обращая на него внимания просто потому, что не были с ним знакомы, – Аугусто почувствовал, что его «я», то самое «я» в горделивом «я это я!», стало уменьшаться, уменьшаться и снова уместилось в его теле и даже внутри тела стало искать уголок, где бы спрятаться, чтоб его никто не видел. Улица казалась ему кинематографом, а он сам чувствовал себя тенью на экране, каким-то признаком. Погружение в толпу, затерянность в массе людей, которые двигались, ничего не зная о нем и не замечая его, всегда действовали на него так же, как погружение в природу, под открытым небом, на вольном ветру.
Только наедине он ощущал себя, только наедине он мог говорить себе, быть может, чтобы себя убедить: «Я это я!» Среди людей, затерянный в озабоченной или веселящейся толпе, он терял ощущение самого себя.