— Я же сказал что! Какие же вы коммунары, если гавкаете один на другого? Хоромские вы, что ли? Я этого терпеть не могу. Подойди к нему и объясни словами. Хочешь, чтобы поняли тебя, — говори. А то молчит человек, и неизвестно, что он такое.
Поезд сутки полз по волнистым широким долинам. Лишь местами холмы тесно сдвигались — не высунуться из окна. Кулага заглянул в свою тетрадь, в список станций, и его голос вдруг потеплел:
— Ессентуки… здесь, братцы, на реке Подкумок встала первая на Руси электрогидростанция. Самая первая, с названием «Белый уголь». Чудо техники! — Выражение лица Кулаги стало мечтательным. — А нам таких тысячи надо. Осветить вершины.
Кемик удивился этой перемене в Кулаге.
За несколько часов до Владикавказа уже показались подъемы главного хребта. Горы встали вполнеба. Земной шар будто заглядывал в окна. Красноармейцы в вагонах повставали. Никто не видывал, чтобы земля поднималась так высоко… Вершины уходили за облака. Кулага забыл свою курительную трубку:
— Смотрите, товарищи, Казбек!
Строй гор потянулся фронтом. Эльбрус о двух головах. Вправо от Казбека вершины пошли на запад, к Черному морю. Левее возвышалась под сиреневой накидкой гора Столовая. В темном разрыве между ней и Казбеком начиналась та самая Военно-Грузинская дорога.
Ваня смотрел в окно очарованный. Чувствовал себя человеком. Мысли пришли спокойные и простые: можно жить, было бы только объединение людей, — взяться за руки, и тогда на самую большую гору взойдешь…
Кемику эти горы не в диковину:
— Владикавказ, там хороший базар, шумит, сверкает, — сказал он. — Серебро, пояса, кинжалы… Командующему куплю бурку: в турецких горах мороз будет… Хорош Владикавказ… богатый базар.
— Богатый дурацкими безделушками, — буркнул Кулага. — Чистенький, но глупый городишко. Только вот завод «Алагир» — триста рабочих, и все.
— Столица горцев, — резко возразил Кемик. — Ерофеевский парк. Красивые улицы! На Московской — памятник герою, солдату Осипову, который во время атаки противника на вал вошел с фитилем в пороховой погреб. Погиб, но погреб взорвал, когда горцы были уже на валу…
— А в палаццо барона Штенгеля вы не заходили? — продолжал Кулага иронически.
— Годи! — прикрикнул Ваня. — Разойтись!
Ваня думал, как бы согласить Кемика с Кулагой. Знал, как бывает трудно помирить людей, но тем интереснее было этого добиться. Главное же, было жалко Кемика. Да и за Кулагу стыдно — чего привязался к парню, почему не может понять человека? Не за что гвоздить Кемика как якобы «дашнака», ведь его слова — не от ясного сознания, а от горького сердца, он еще видит кровь. Ваня взял на себя доброе дело — снять с души Кемика тяжелый камень. Объяснить возможное содружество народов и племен. Скажем, чеченцы, кабардинцы, осетины, ингуши: само обилие народов — в каждой долине новый — приучает их жить порядком, как в тесной землянке живет взвод — уступкой, привычкой не толкаться…
В вагоне зажгли желтые, как дыни, тусклые фонари. Делать нечего, залегли на полках, один Кемик где-то… Ваня сказал:
— Не спишь, Игнатьич? Добрый вечер… Скажи, зачем ты так с Кемиком? Ты ж веселый и умный, понять его можешь.
— Этот человек прикидывается несчастным! Вредную агитацию повел против турок вообще.
— Тебя, что ли, разагитировал? Давеча ты рассказывал, какой Фрунзе понимающий. А сам ты? Почему моего товарища не признаешь?
— Вопрос политический и моральный, — ответил Кулага. — Ты же слышал, сколько бед причинили дашнаки армянскому народу. Разве не сволочи?
— Кемик-то тут при чем? — сказал Ваня мирно, душевно. — Помирись-ко с ним, Фома Игнатьевич, поговори с ним, объясни ему, пойми его. Он ведь не враг. А чтобы нечаянно не агитировал — поговори.
Замолчали — в купе вошел Кемик. Лег, постанывая, и печально сказал:
— Повар врет, что подсолнечное масло пахнет керосином. В носу у него пахнет! Это на станции цистерны… Нанюхался, а на меня говорит.
Ваня предложил Кемику не ныть, пусть лучше учит языку: как будет по-турецки «амбар», «шапка»?
— Так и будет — «амбар», «шапка».
— Верно?! Ну, а если серьезные, например, слова: «хлеб», «соль», «люблю»?
Кулага ежился: «Одни хорошие слова знает, дурачина! Хотя воевал, видел зло, на его глазах люди погибали». Кулага считал себя проницательным и теперь удивлялся, что тогда, когда беседовал в штабе с Ваней, не уловил его крайнего благодушия. Удивлялся, почему начальник школы именно Скородумова такого рекомендовал и почему Фрунзе оказался не против. «Мать честная, — думал Кулага. — Ведь все беды от благодушия. Прикрывает и подлость, даже дашнакскую… Ну их к черту, буду спать. Дураков день научит!»
Утром поезд затих в Петровске, чуть ли не на самом морском берегу. Вокзал шумел у гавани, пароходная пристань орала, работала. Небольшой этот русский город спускался со склона горы к бухте, порту и вокзалу, трудился. Шла погрузка, шла торговля, вагоны пахли сельдью, цистерны — нефтью. Высились резервуары, мягко ворчала нефть в нефтепроводах, в недавнем прошлом — Ахвердова и товарищества Русаковского. Грузовые телеги на резине петляли между молами и товарной станцией.