Стремление объяснить эту тоску кризисом культуры, «утратившей жизненный потенциал и ставшей “миром симулякров”»[346]
, противоречит культурной самоидентификации Чехова. В полной мере реализовавший базаровскую максиму – «всякий человек сам себя воспитать должен», – Чехов дорожил теми культурными плодами, которыми пользовался и которые приумножал всей своей деятельностью. Именно с этим связано его принципиальное расхождение с Толстым. 27 марта 1894 года Чехов пишет А. С. Суворину: «Во мне течет мужицкая кровь, и меня не удивишь мужицкими добродетелями. Я с детства уверовал в прогресс и не мог не уверовать, так как разница между временем, когда меня драли, и временем, когда перестали драть, была страшная. <…> Расчетливость и справедливость говорят мне, что в электричестве и паре любви к человеку больше, чем в целомудрии и в воздержании от мяса. Война и суд зло, но из этого не следует, что я должен ходить в лаптях и спать на печи вместе с работником и его женой и проч. и проч. Но дело не в этом, не в “за и против”, а в том, что так или иначе, а для меня Толстой уже уплыл, его в душе моей нет, и он вышел из меня, сказав: се оставляю дом ваш пуст. Я свободен от постоя» [Ч, 5, с. 283–284].За четверть века до этого, в октябре 1869 года, Тургенев, в сущности, о том же пишет Фету, предвкушая встречу и споры с ним и с Толстым: «…уже мысленно рисую Вас то с ружьем в руке, то просто беседующего о том, что Шекспир был глупец – и что, говоря словами Л. Н. Толстого, только та деятельность приносит плоды, которая бессознательна. Как это, подумаешь, американцы во сне, без всякого сознания, провели железную дорогу от Нью-Йорка до С.-Франциско? Или это не плод?» [ТП, 8, с. 101].
Оба они – и Чехов, и Тургенев – были «свободны от постоя» общих мест и канонизированных догм, оба принадлежали европейской культуре и высоко ценили ее плоды. «…Я страстно люблю тепло, люблю культуру… А культура прет здесь из каждого магазинного окошка, из каждого лукошка; от каждой собаки пахнет цивилизацией» [ЧП, 7, с. 98], – пишет Чехов из Ниццы. А вот из Мелихова: «Какой у меня сад! Какой наивный двор! Какие гуси!» [ЧП, 5, с. 21] – и это тоже про культуру.
Экзистенциальная тоска – тоской, а дело – делом. Чехов чрезвычайно много сделал для культурного обустройства не только общественной жизни, но и жизни своей семьи – редчайший случай этической последовательности, сгармонизированности ценностных ориентиров и повседневной практики, что не далось, не удалось благоустроителю человечества Льву Толстому.
Но личностная значительность и общественная состоятельность не снимают вопрос об онтологическом назначении человека, о смысле человеческой жизни.
Об этом – тургеневский Базаров.
Об этом – «творчество из ничего» Чехова.
Глава одиннадцатая
Чехов и «тургеневская девушка»:
К литературно-критическим параллелям и сопоставлениям Чехов относился скептически. Об этом, в частности, свидетельствует его реакция на сообщение В. И. Немировича-Данченко о том, что критик Игнатов в своей статье в «Русских ведомостях» причислил Войницкого, Астрова и Тригорина к «семье Обломовых»: «…видел статью насчет “Обломова”, но не читал; мне противно это высасывание из пальца, пристегивание к “Обломову”, к “Отцам и детям” и т. п. Пристегнуть всякую пьесу можно к чему угодно, и если бы Санин и Игнатов вместо Обломова взяли Ноздрева или короля Лира, то вышло бы одинаково глубоко и удобочитаемо. Подобных статей я не читаю, чтобы не засорять своего настроения» [ЧП, 8, с. 319]. Очевидно полемический смысл и досада по поводу субъективных сравнительных оценок вложены и в реплику Тригорина в «Чайке»: «И так до гробовой доски все будет только мило и талантливо, мило и талантливо – больше ничего, а как умру, знакомые, проходя мимо могилы, будут говорить: “Здесь лежит Тригорин. Хороший был писатель, но он писал хуже Тургенева”».
Эту чеховскую реакцию, и прежде всего иронию по поводу искусственности параллелей, в которых условные Обломов и Ноздрев равно необязательны, бездоказательны и легко заменимы в качестве объектов сравнения, забывать и игнорировать не стоит. Однако и отказаться от выстраивания типологических рядов невозможно – не по причине чьего бы то ни было субъективного пристрастия к ним, а потому что это необходимый и, при условии корректности, плодотворный путь анализа, позволяющий увидеть явление в более или менее широком литературном контексте и обнаружить в нем то, что вне контекста остается недопонятым, непрочитанным. Приходится лавировать между Сциллой искусственного пристегивания и Харибдой чрезмерной схематизации и, тем не менее, искать и анализировать силовые линии, пронизывающие отдельные художественные явления и стягивающие их в национальные и наднациональные культурные парадигмы.