Разумеется, восхождение к одному и тому же прототипу в немалой степени обусловлено тем, что оба героя, и Верховенский-старший, и Карамзинов, – «вариации на один мотив – русский либерализм 1840-х годов»[238]
, а очевидная параллель между парами Степан Трофимович – Варвара Петровна Ставрогина и Тургенев – Виардо закрепляет за Верховенским-старшим пародийную соотнесенность с Тургеневым, к тому же имя «друга» Степана Трофимовича – это имя матери Тургенева, Варвары Петровны Тургеневой-Лутовиновой. Есть и другие намекающие на Тургенева детали биографии Степана Трофимович, кроме жизни на краю чужого гнезда и «роковой» зависимости от любимой женщины: его готовность «всех русских мужичков отдать в обмен за одну Рашель»; двусмысленность в его отношениях с собственным ребенком; мягкий, «бабий» характер; «немецкая» молодость; и то, что Степан Трофимович «в молодости <…> был чрезвычайно красив собой», а «в старости необыкновенно внушителен», похож на «патриарха»; и рано пришедшее к нему ощущение старости; и безусловная причастность «плеяде», верность памяти Белинского; и иронически поданная ранняя поэма, «напоминающая вторую часть “Фауста”» – вполне возможный намек не только на одноименную поэму Грановского, но и на повесть Тургенева с соответствующим названием. Немаловажен как пародийная отсылка к Тургеневу комически поданный эпизод с инициативой верного губернаторского помощника Блюма сделать обыск у Степана Трофимовича – ибо «там всегда укрывался источник безверия и социального учения» и хранятся «все запрещенные книги, “Думы” Рылеева, все сочинения Герцена». Обыск закончился обоюдным конфузом, так как Степан Трофимович, хотя и торжествовал от такого подтверждения собственной значимости, но струсил, а губернатор вынужден был извиниться. Это, безусловно, вариации на тему привлечения Тургенева в 1863 году к следствию по «делу 32-х» – как обвиняемого «в сношениях с лондонскими пропагандистами», в частности с Герценом, с которым он, по его словам, к тому времени «окончательно <…> разошелся» во взглядах, притом что полного совпадения никогда и не было [см.: ТП, 5, с. 82, 537]. Для Тургенева, как и для Степана Трофимовича, само дело закончилось благополучно, но «лондонский изгнанник», по-видимому, дезинформированный о содержании данных Тургеневым следственному комитету объяснений, поместил в «Колоколе» заметку о «седой Магдалине из мужчин, у которой от раскаяния выпали зубы и волосы». Тургенев на это откликнулся письмом, в котором с обидой писал: «…я не полагал, что ты <…> пустишь грязью в человека, которого знал чуть не двадцать лет, потому только, что он разошелся с тобою в убеждениях» [там же, с. 241]. Достоевский, пристально следивший за «текущим моментом» и ревниво – за Тургеневым, несомненно, был в курсе этой истории.Но существенно важнее этих частных биографических аллюзий концептуальная параллель между Верховенским-старшим и Тургеневым:
Это, прежде всего, «антипатриотизм»: Степан Трофимович бесспорно соглашался с «бесполезностью и комичностью слова “отечество”» и совершенно по-«потугински» полагал, что в деле прогресса необходимо всецело положиться на Европу, ибо «Россия есть слишком великое недоразумение, чтобы нам одним его разрешить, без немцев и без труда», а в запале и отчаянии перед «победоносным визгом»