Когда я вспоминаю сегодня тот вечер в полутемном кафе, в то время как Туулы уже нет, меня охватывает смешанная со стыдом печаль. Хотя чего тут стыдиться? Ведь я не выставляю это напоказ, никого не хватаю за грудки - а если бы и так? Так чего же тогда я стыжусь? Может быть, своей нерешительности, телячьей податливости и благодарности за то, что она согласилась посидеть рядом? Может быть. В памяти то и дело всплывает то унылое, полупустое кафе - таким оно никогда не было ни раньше, ни потом. Сейчас тот вечер кажется мне эпизодом из печального итальянского фильма, из тех черно-белых фильмов, которые назывались неореалистическими. Тогда мне, естественно, так не казалось, даже в голову не пришло. Унылый вечер с любимым человеком и навевающий тоску вермут. Полумрак, хризантемы за окном, в шею дышит День поминовения и сквозняк, как только кто-нибудь приоткрывает дверь. Думается, твои воспоминания, Туула, были бы точно такими же. В кафе еще тихо. Из-за перегородки доносится специфический, хотя и еле ощутимый запах кухни. Через два табурета от меня сидит, как сейчас помню, седовласый дирижер с бородкой клинышком, он кормит свою кошку мягким вареным мясом, а сам потягивает настойку. Он явно под мухой — иначе разве привел бы с собой в кафе кошку? На меня дирижер не обращает ровно никакого внимания, хотя мы знакомы. Возле большого окна устроился молодой, но уже числящийся в гениях актер театра и кино. Он очень застенчив и даже в пустом кафе ежится от взглядов случайных поклонников. Видишь, спрашиваю я Туулу. Вижу, ну и что, - отвечает она. - Возьми снова мою руку, руку, говорят, возьми. Я беру руку, а сам продолжаю разглядывать артиста. Пышные черные усы, широкий низкий лоб, шея борца. Коренастый, плотно сбитый малый. И злой. Я-то знаю: он отличный гимнаст, фехтовальщик, стрелок, наездник. Один недостаток — не выговаривает кратких гласных, они у него протяжно-длинные, как полевые былинки. Но разве это так уж важно? Если требуется, он - Ромео. Если нужно - красный комиссар или банфюрер СС. И снова — Гамлет, Гаспароне, Эдип. Пламенный взгляд, от которого у дам влажнеют трусики. Эй, тормошит меня Туула, ты где? Снова оборачиваюсь к ней. Скрытая полумраком, она заказывает еще по бокалу вермута и пирожному — тебе ведь там попадает, верно? Вас там гноят в карцере, верно? Да, отвечаю, нам там за все достается, и в карцере нас гноят, и иголками колют... А тебе-то откуда это известно? О, говорит Туула серьезно, не всё... я ведь попыталась вычислить, наугад сказала... Ее вишневое платье кажется почти черным. Мы пьем вермут и мрачнеем, как та зернистая колонна, за которой ничего нет. Как и за улицей Полоцко? Она рисует на салфетке - в те времена таковые в кафе еще имелись — знак золота. Губной помадой. Ты стала краситься? Нет, просто я ношу ее с собой, чтобы нарисовать знак золота, если встречу тебя. Никчемный разговор. Мои застывшие пальцы на темнеющем платье. Сытое урчание дирижерского кота. Когда я гляжу сейчас на единственный оставшийся у меня снимок, сразу всплывает в памяти то кафе — оно уже бог знает когда закрылось! — такие же тени, полумрак, а где-то там, за пределами фотографии, и бокал отдающего полынью вина. И не только полынью, еще, пожалуй, желчью. За окном проплывают белые и розовые хризантемы. Волосы артиста-супермена отливают синевой, как перья ворона над полем битвы. Он пьет сорокаградусную, а его подруга, ясное дело, шампанское. Я вижу, как барменша нажимает клавишу допотопного магнитофона, слышу свист магнитофонной ленты, дребезжание аппарата, и наконец страстный женский голос выдыхает прямо в ухо - в мое, твое, широкое ухо летучей мыши: «She was a crasy woman!!!»21 Барменша уходит вперевалочку за кулисы — что ей здесь делать? - от дверей тянет холодом, и лишь Герасим Муха, бывший сапер, капитан в отставке, а ныне швейцар, выдерживает соседство с «тамбуром», да и то благодаря тому, что время от времени опрокидывает рюмочку предложенной посетителями водки. В кафе полумрак, за окнами темнота. Я вижу, как скручивается магнитофонная лента, как звезда кино и театра с заговорщицким видом проникает за стойку бара, сначала с таинственно-почтительным видом спросив разрешения у своей дамы, тощей большеротой девушки в ячеистых чулках, нажимает одну клавишу, другую, третью - лента выравнивается, натягивается, щелкает, снова скрежещет и... больше мне в этот вечер ничего не нужно - Адриано Челентано поет «Juppi Du»! Еще времена «Juppi Du»! Хотя, конечно, кому jupidu, а кому и нет. Мне все еще jupidu. Jupidu, jupidu, jupidu-u-u... jupidudududu-u-u-u... Для других это были времена безнадежности, «sturmundrang’a», призраков и горестного равнодушия. Но здесь, в узком, тесном, полупустом кафе властвует драматичный «Juppi Du». Я даже Тууле об этом не сказал. Таким мне помнится тот «неореалистический», итальянский вечер... мрачнее не придумаешь, и все-таки! Я держу ее клетчатую накидку, которую вижу впервые, она старается попасть в скользкие рукава, хихикает... на улице промозглая тьма; те же покойники с трупными пятнами на лбу; мы с Туулой садимся в пустой троллейбус, в самый настоящий стеклянный гроб... я пропускаю тебя перед собой... заходи же, Туула, сейчас захлопнут крышку. Провожаю до Антакальнского кольца, даже не подумав спросить, куда ты едешь, кто тебя ждет, но разве это так уж важно? Провожаю, хотя знаю, что, когда вернусь в свое Второе отделение, дверь будет заперта, не поможет и самая замысловатая дверная ручка, уже поздно, и если дежурная запишет мою фамилию в свой журнал, отметит, что я вернулся с душком, меня на следующий же день снова вышвырнут из санатория на улицу... ночью я обернусь летучей мышью, пролетаю до утра, а днем? Не исключено, что я тебя навещу, - потупившись, говорит Туула, гладит рукой в перчатке мое полупальто и уходит так поспешно, что я не успеваю спросить: когда?