Высыпаю очередную порцию соли в дозатор, как вдруг раздается взрыв. Подпрыгиваю, потом приседаю. Забиваюсь под ленту конвейера. Ребята прячутся кто под стол, кто с визгом бежит к выходу. Еще взрыв, скрежет, протяжные металлические стоны. Третий взрыв – и сверху падают разорванные куски жестяных банок и истерзанные куски рыбы. Закаточная машина, а из своего укрытия я вижу, что это именно она, наконец перестает взрываться, но лязгает и хрипит. Прикрываясь картонной коробкой из-под консервов, как щитом, к ней осторожно подходит начсмены. Он заходит с тыла и нажимает на невидимую мне из-под конвейера кнопку. Машина лязгает еще какое-то время, потом, ворча, затихает. Я вылезаю из-под ленты конвейера и выключаю его. В карабине соледозатора замирает банка, не успевшая получить свою пятиграммовую порцию.
Начсмены заходит спереди, все еще держа картонку перед собой. Мы тоже подходим посмотреть. У сердца консервного цеха, закаточной машины, покорежено захватывающее устройство. Покалеченными щупальцами оно пыталось захватить банки, но они сминались и кромсались. В радиусе нескольких метров консервный цех похож на поле боя.
– Сахалинское рагу не пожелаешь и врагу! – философски изрекает кто-то из ребят, а потом все ржут.
– Все свободны до семи! – орет начальник, и через секунду в зале никого уже нет.
С моря дует ветерок, поэтому оно шумит громче обычного, волна ловит носок моего сапога, я не отступаю, смеюсь, даю ей поймать меня еще раз и еще. Где-то там, за кромкой океана встает солнце. Его пока не видно, но горизонт и море порозовели.
В темной воде сверкают светлые рыбьи спины. В путину они подходят к берегу близко-близко. Нерпы молчат. Может, спят, а может, занимаются своими важными ночными делами. Я сажусь на песок и думаю о нерпах, рыбе, закаточном автомате, штрафе, пока не восходит солнце.
Екатерина Владимирова. Неколочудотворицы
Вера умирала в казенном доме. Маленькая, высохшая, с запавшими глазами, с тонкими пергаментными руками в старческой гречке, она уже давно не вставала. Взгляд ее был обращен попеременно – на синий прямоугольник неба в белой, с застывшими потеками краски, деревянной фрамуге, на телевизор и внутрь себя. Сильно пахло хлоркой. Ее здесь толком не лечили, но и домой, конечно, не отпускали. А если бы и отпустили, уйти она никуда не могла, тонкие восковые ноги уже не держали.
– Вы здесь под наблюдением, бабусь, – говорили ей медсестры.
Каким еще наблюдением? Вот она сама себя наблюдает – это да. Все ее девяносто четыре – все при ней, этим сероватым простыням уже ничего у нее не отобрать.
Чаще всего вспоминала себя маленькую. Как папа щекотал ее, она извивалась и хохотала. Папа, громкий, большой, с рыжими колючими усами, смеялся и пел ей:
Папа-изобретатель редко выходил из кабинета, но, когда выходил, всегда играл с ней и соседской Лялей.
Вот им с Лялей по семь лет, они несутся на санках с горы, снег забивается в глаза, в уши, они падают друг на друга и хохочут так, что от них валит пар.
– Лялька, что ж ты мне свой валенок в нос пихаешь, – кричит Вера, – не колоч
– Чего-чего? Что ты там не колотишь?
– Не колочу до творицы, – упрямо повторяет Вера.
– Какая ты глупая, Верка! Не такого слова!
– Сама ты глупая, – обижается Вера, – бабушка так говорит.
Той же зимой всю Лялину семью раскулачат и увезут вместе с другими, не дав никому взять с собой теплой одежды. Зачем-то Вера помнит это так ясно: вот папа бежит рядом с подводой и, будто сломавшись пополам, забрасывает в нее тюк с ватным пальто. Она бежит за ним, ей вслед что-то кричит мама, но Вера бежит по голубому укатанному снегу, пока дорога с размаху не бьет ее в живот.
Соседка по палате взяла пульт и вдавила мягкую кнопку:
–
Вера закрыла глаза. Враг народа. Папа – бывший управляющий имением в Задонске, конечно, его забрали одним из первых. Папы не было четверо суток. Потом он вернулся и запретил им с мамой спрашивать о том, что с ним было. Вера все равно лезла к нему с вопросами, но он молча уходил за свои чертежи. В войну папа с мамой умерли от голода, и спрашивать стало не у кого.