В Терновщине нашей улочки глубокие, — ведь столько по ним поколений прошло, до самой глины выбили землю своей ходьбой те, что до нас здесь жили когда-то. Идешь, словно по канаве, и колючая дереза, курчавясь по склонам, нависает над тобою с обеих сторон. В улочке полно пушистой пыли, она после ночи прохладна, а на выгоне, там и спорышок тебе босые ноги росою пощекочет — это окончательно разгоняет сон. Пусть мал, а все же труженик, гонишь свою коровенку пастись, где-то за тобой солнце, вставая, сквозь дерезу спелым арбузом краснеет, и когда очутишься с Рябухой за школой, на ровном месте, где полевая дорожка бежит в белый свет, видишь, какая от тебя тень среди хлебов ложится огромная. Долго же придется ждать, пока она, эта тень, уменьшится настолько, что сможешь ее переступить, ведь лишь тогда (не раньше) можно будет вернуться домой на обед.
Степь открывается сразу за школой, а вдали, у самого неба, сады синеют хуторские — вся наша Терновщина окружена хуторами, с которыми она извечно не в ладу. А на полпути между далекими Кишковскими хуторами, между Выгуровщиной и нашей слободой маленьким островком среди хлебов выглядывает еще один хуторок, утреннее солнце уже легло на его три тополя: живет там Роман-степняк, садовник и пчеловод, а при нем Надька, смуглолицая дочка его, которая училась в Полтаве на фельдшерицу, да вот счастье не сложилось — вернулась к отцу с ребенком, родившимся неизвестно и от кого… Терновщина богата красивыми девушками, в воскресенье как высыплют на майдан — только любуйся! Однако Надька Винникова, все признают, первая из наших красавиц, недаром же росою да зарею умывается, — так о ней говорят терновщанские женщины. Не раз будто видели, как она спозаранок бредет по колени в росах на край сада, где на лопухах роса — как серебро, оглядится сюда-туда, наклонится и… Должно быть, и сейчас где-то там, — росой да зарей умытая, — стоит у края отцовского сада, светясь лицом навстречу солнцу, утренняя, свежая после своего чародейского умывания… Вблизи мы увидим ее, красавицу Винниковну, лишь со временем, когда хлеба поскашивают и нам будет вольно пасти всюду по стерням да когда мы целой ватагой будем ходить к Роману Виннику, чтобы набрать из его колодца воды.
А покамест нам, пастушкам, приходится пасти порознь, водя своих коровенок на веревке по межам, где для них вдоволь наросло пырея, или вот по такой полевой дорожке, где Рябуха твоя, лениво передвигаясь, аккуратно пощипывает мягкий спорышок вдоль самых ржей, которые стеной, выше тебя, голубеют край дороги. Паси да следи, чтобы не схватила твоя лакомка чужого колоска, потому что едва лизнет, тут же где и возьмется хозяин, налетит, накричит, а то и уши надерет…
Кирик в эту пору от тебя далеко, где-то аж за третьим холмом пасет, затерялся с коровенкой среди хлебов, а ты здесь бродишь по межам или вдоль полевой дорожки, которая, пустынна, задумчива, побежала и побежала через хлеба, неизвестно и куда.
Струится воздух, тишина млеет, и нигде ни души. Сам один. Поймаешь кузнечика-попрыгунчика и чувствуешь, как он, маленький, рвется у тебя сквозь пальцы своим упругим, полным энергии тельцем, а ты, имея безграничную власть над ним, над его жизнью и смертью, держишь это трепетное создание и раздумываешь: пустить или нет? Жить ему или не жить? И если не ждет тебя дома прожорливый галчонок, которого надо кормить, тогда доля попрыгунчику улыбнется, подбросишь его из ладони: живи! Мигом исчезнет в хлебах твой зеленый крылатый скакун, и теперь его уже не поймать, разве что сам когда-то — через много лет — вынырнет, нежданно-негаданно напомнит о себе где-нибудь на таком вот хайвее.
Остановилось, не движется наше степное время. Дремлет дорога, укрытая небом. Воздух недвижим и — как стекло. Солнце, точно привязанное веревкой на месте, никак не хочет двигаться до той отметки, на которой тень твоя так уменьшится, что уже сможешь ее переступить или хотя бы перепрыгнуть, изрядно поднатужась. Так грустно тебе одному, объятому этой звенящей степной тишиной, где лишь твоя детская сиротливость перекликается через пригорки и ржи с Кириковой сиротливостью.
Откуда-то будто песня печальная до тебя доносится, чья-то мать-птица человеческим голосом жалуется: «Мои детки-малолетки сидят в гнезде, словно в клетке…» И вот ты вдруг вырос, становишься ростом с утреннюю тень, и тебя уже куда-то провожают, тужат по тебе, а ты утешаешь, чтобы не плакали, потому что — дожди вымоют твою головушку, а высушат буйны ветры, а расчешут ее частые терны…
И снова один, один. Встретится тебе товарищем здесь разве только столбик межевой, нивы чьи-то половинящий, залезешь на него, совсем как в той колядке, сложенной для самых маленьких:
Стоишь на столбике среди хлебов, взываешь куда-то, аж за третью рожь:
— Кири-и-ик!
А в ответ:
— И-и-и!
Лишь эхо голос подаст.
Еще большая тоска охватывает тебя.