Движение, энергия, скорость — они здесь всевластны. Только во имя чего кромсает воздух эта стремительная сила и страсть, которая час от часу словно возрастает?.. Вся эта гонка безудержная, шальная — в чем ее смысл? Или просто существует и все? Оставив позади смоги-туманы, смрад болот и отстойников, трасса вылетает в тихое свечение осенних полей, чтобы, глотая мили, захватывая простор, опять упасть где-то там, за горизонтом, в объятия далей, таинственных, бесконечных…
V
Сквозь лобовое, еще на заводе подсиненное стекло налетает на нас ультрамариновое небо, цвета хоть и приятного, но неестественного, — во всяком случае, трудно нам в этих ультрамаринах узнать небо детства, его вольные, сияющие глубины…
С каждой милей, с каждым часом мы ближе к Мадонне, к той невиданной, которая так рано сегодня нас подняла и позвала в путь. Та, к которой мчимся, становится для нас чем-то большим, нежели еще одно художественное полотно. Неизвестно, какой предстанет в действительности, но сейчас Мадонна ощутимо будоражит воображение, неясными чарами вызывает отдаленные образы полузабытых людей, еще не увиденная, для нас она уже словно вспышка того прекрасного, что открывалось тогда на ранних терновщанских зорях. Не знаю, как Заболотный, а я ее, эту облеченную в тайну Мадонну, почему-то представляю в образе Романовой дочки-красавицы, в образе той, которая, всплыв где-то из марева наших детских степных лет, смуглолицая, высокая, с младенцем на руках, стоит у своего колодезя с журавлем — к нему мы, пастушки, ходим пить… Мы долго ждали этой встречи, мечтали о ней, бродя со скотом по жестким пырейным межам, но вот хлеба скошены, степь открылась, теперь пускай по стерням коров, куда хочешь, наше пастушье племя соединилось наконец. Вот это жизнь, вот оно, раздолье, сразу все изменилось, можем осуществить любую мечту: итак, вперед, к Романову колодезю, где та стоит, которая росой да зарей умыта! Собравшись целой ватагой, заметно воодушевленные, отправляемся к Роману Виннику — набрать воды из его колодца и коснуться взглядом Надькиной красоты. Увешанные флягами, ропавками, приближаемся со степи, сникшей от смущения, но, сказать правду, счастливой компанией, а она, Романова Надька, молодая мать, завидев эту ораву, уже вышла, остановилась в свободной, непринужденной позе под колодезным журавлем и, со своим дитем на руках, приветливо ожидает нас.
Безусловно, Надька Романова была создана для бессмертных полотен, для кисти великого живописца. Есть люди красивые, а есть как бы наикрасивейшие среди всех людей. Такова она. Даже дыхание перехватывает, когда увидишь ее, слегка улыбающуюся тебе, да еще если она с искренним сочувствием спросит:
— А что это у тебя на ноге?
— Корова наступила.
— Ну как же ты…
— Зазевался, а она — раз. Ноготь так и счесала. Никак не заживает.
— Потому что ты его стернею всякий раз обраниваешь, не даешь залечиться… Вот я тебе перевяжу.
И — точно та дева из сказок, которая шла шляхом из Киева, несла серебряную иголку, шелковую нитку, рану зашивать, кровь заговаривать: кровь из буйной головушки, из румяного лица, из черной косы, из карих очей!.. Цвет цветается, рана заживляется…
Настоящий белый бинт Надька вынесет из хаты, йодом смажет тебе тот несчастный растоптанный палец, жжет так, что заорал бы, но терпишь, мальчишки тебе даже завидуют, наклоняясь, ловят носами йодистый дух: как здорово пахнет! Что существует на свете йод, мы тогда впервые и узнали от нее, от Надьки Винниковой.
— Терпи, казак, терпи, — ласково молвит, заметив, как ты зубы стискиваешь от боли.
Другая бы пренебрегла тобою, чумазым замарашкой, а Надька…
Хотя сама всегда чистая и косы пахнут, вымытые в травах, а между тем наших болячек не боится, недаром же на фершалку училась в Полтаве, пусть и не доучилась из-за своей загадочной несчастной любви… Пристально осматривает всех подряд, потому что у каждого замазули найдется для такой лекарки язва, тому капнет йодом, тому приложит подорожник со сметаной, а тому просто посоветует как следует свои ноги поскрести, оттереть грязищу пучком собачьего мыла (есть такая трава). И хотя мы понимаем, что, врачуя нас, она заодно и практикуется, но все это у Надьки получается как-то по-доброму, видно же, когда человек хлопочет душевно, склоняясь над тобою, как старшая сестра над меньшим братом, а ведь подумать — кто мы ей? Занесло со степи сорванцов терновщанских, грязных, запущенных, ноги побиты стернями, потрескавшиеся, болячки кровоточат, у одного что-то похожее на лишай, а у другого растяпы в который уже раз ноготь слезает, потому что опять, зазевавшись, дал корове на ногу наступить.
Глаза у Надьки ясно-карие, полны солнцем, так и светятся своей ласковой глубиной, а нам на нее, пречистую, и взглянуть как-то неловко, ведь мы же все здесь грешники, мы и донник и конские кизяки курим, и нехорошо ругаемся, когда корова, задрав голову, пошла и пошла куда глаза глядят, а вечером еще и по садам гоняем да подслушиваем тайные речи влюбленных на левадах, чего Надька ни за что бы не одобрила.