Взор её рассеянно перебегал с предмета на предмет, и мысль, очевидно, порхала, ни на чём не останавливаясь. Хорошенькая барышня то прислушивалась равнодушно к словам отца, то взглядывала на мать, завидуя её брошке и красивому кольцу с рубином, то в уме напевала мотив модной цыганской песенки, то, от скуки, благовоспитанно зевала, прикрывая рот маленькой ручкой, с бирюзой на мизинце, который она как-то особенно выгибала, отделяя его от других пальцев и давая ему разнообразные, более или менее грациозные изгибы, сама любовалась своим крошкой мизинцем с розовым ноготком.
«Скорей бы конец этим сценам!» — говорило, казалось, это подвижное, легкомысленное личико.
И она подумала:
«С чего они вечно грызутся? Папа, в сам деле, странный! Мог бы, кажется, зарабатывать больше, чтобы не раздражать маму… Когда она выйдет замуж, она не позволить мужу стеснять её в расходах и грубить!..»
Улыбка озарила лицо куколки. Мысль остановилась на одном господине, который с недавнего времени за ней ухаживал. Она знала, что ему сильно нравилась. Не даром же он возит конфекты, достаёт ложи в театр, как-то особенно значительно жмёт руки и, когда остаётся с ней вдвоём, глядит на неё совсем глупыми глазами и всё просит поцеловать ручку. И мама говорит, что он подходящий жених и что надо быть с ним любезнее, не позволяя ему ничего лишнего, а то эти нынешние мужчины — порядочные подлецы! Она и без мамы это знает, слава Богу, ещё из гимназии! Вчера, вот, он непременно хотел поцеловать ладонь, так она отдёрнула руку и сделала вид, что очень рассердилась, и он просил прощения… «Чего, глупый, не делает предложения? Тогда целуй, как угодно! Она пойдёт замуж, хотя у него и вульгарное лицо, и прыщи на щеках, и вообще ничего поэтического, и фамилия мовежарная — Уздечкин… „Madame d'Ousdetchkine“… но за то он добрый и у него дом… Неужели он будет целовать только руки и не сделает предложения оттого только, что она, благодаря отцу, не имеет никакого приданого!?»
Недовольная гримаска сменяет улыбку, и тонкие пальчики капризно мнут хлебный катышек. Она сердита на отца, который не заботится о своей дочери. Но через секунду-другую беззаботно-весёлое выражение снова озаряет её личико. «Она поступит на сцену… Непременно! Все говорят: талант! А со сцены можно сделать отличную партию!»
Гимназист Серёжа, с неуклюже-вытянутой фигурой тринадцатилетнего подростка, с испачканными чернилами пальцами и вихорком, торчавшим на голове, съевши в два глотка неочищенную грушу и пожалев, что нельзя съесть ещё десятка, тотчас же, с разрешения матери, сорвался с места и вышел из столовой с озабоченным видом. Ему было не до семейной перебранки, к которой он относился всегда с презрительным недоумением. У него было дело несравненно важней: надо было готовить уроки.
«Заставиши бы
Ордынцев собирался было встать из-за стола, как жена с едва заметной тревогой в голосе спросила, по-видимому, довольно добродушно:
— Верно, у тебя опять вышла какая-нибудь история с Гобзиным?
«Уж струсила!» — подумал Ордынцев, и сам вдруг, при виде всей своей семьи, струсил.
— Никакой особенной истории! — умышленно небрежным тоном отвечал Василий Михайлович. — Гобзин хотел было без всякой причины уволить моего подчинённого…
— И ты, разумеется, счёл долгом излить потоки своего благородного негодования? — перебила жена и презрительно усмехнулась.
Этот тон взорвал Ордынцева. «Так, на же!» И он с каким-то озлобленным раздражением крикнул, вызывающе и злобно глядя на жену:
— А ты думала как? Конечно, заступился за человека, которого эта скотина Гобзин хотел вышвырнуть на улицу! Да, заступился и отстоял Горохова!.. Тебе это непонятно?
— Благородно, очень благородно, как не понять! Но подумал-ли ты, благородный человек, о семье? Что с ней будет, если Гобзин выживет такого непрошенного заступника? — произнесла Ордынцева трагически-мрачным тоном, причём в лице её появилась тревога.
— Не выживет. Не посмеет…
— Не посмеет!? — передразнила Ордынцева. — Мало-ли тебя выживали? Видно, какой-нибудь Горохов дороже семьи, иначе ты не делал бы подобных глупостей… Все… идиоты… Один ты… необыкновенный человек… Скажите пожалуйста! Все уживаются на местах… один ты не умеешь… Какой гений! Опять хочешь нас сделать нищими?
— Не каркай! Ещё Гобзин не думает выживать… Слышишь? — гневно Ордынцев.
— Забыл, что ли, каково быть без места? — умышленно, не слушая мужа, продолжала Ордынцева. — Забыл, как всё было заложено, и у детей не было башмаков? Тебе, видно, мало, что мы и так живём по-свински… не может никаких удовольствий доставить детям… Ты хочешь, чтобы мы в подвал переселились и ели чёрный хлеб! — прибавила Ордынцева, взглядывая на мужа с ненавистью.