Жили спокойно, мирно, копили кое-какие денежки, обрастали уютом.
Но однажды раздался гром среди ясного неба — как-то ночью отец сильным своим возбуждением побудил Нюрку и мать.
— Срам какой! Это же срам и позор, — отчаянным голосом говорил он. — Мы кто? А? Клопы какие? Мы ж люди! Цари природы! Зачем деньги копим? А? Копейкиными рабами заделались, пропади они пропадом!
— Ай, милый, — вскрикнула мать. — Зачем ты кричишь? Ночь, Коленька... Может, съел чего, родненький?
— Копейками объелся! Душа у меня не умаслена, лишена кругозора... Я ж русский мужик, Паня, не буржуй какой пузатый, не капиталист, не хочу капитал копить. Не хочу душу рублями губить...
Он выдвинул ящик комода, достал с самого дна увязанные в тряпицу деньги, скопленные долгими месяцами.
— К едрене-фене! Порву, раз-два, и... обрету полную свободу...
— Счумел, ирод?— закричала мать. — Тут жизнь наша, Нюркино тут приданое и обмундирование.
— Отойди, Паня!
— Опомнись, блажной! Это ж советские деньги, приличные. В кутузку тебя за них сунут, полоумный!
— Голоси! Это в тебе копейкин раб голосит. Не подходи, Пань!
Но мать изловчилась, выхватила деньги и убежала прятать их на кухню. Он не погнался за нею, а когда она вернулась, сказал:
— Преступление я, Паня, совершил перед всею своею жизнью. Предатель я, вот мне какое имя. Землю бросил. Тебя согнал. Не желаю больше плевки на асфальте чистить. Забыл, как земля родная пахнет!
— Ну, будет тебе, ложись, чего уж теперь... живем, сыты, обуты, — сказала мать и заплакала, ей тоже стало жалко ушедшую деревенскую жизнь.
— Начхать на все это, а, Пань? На квартиру, на совки-скребки, метелки, шланги, на абажуры и мягкие постели. Уедем, Паня, уедем, моя распрекрасная. Воли хочу!
— Куда ж ехать?
— Обратно, в родное гнездо. Мне ж на руки свои стыдно глядеть, Пань, они ведь к земле приспособлены, все о ней знают, а я оторвал их от ихней истинности. Кто ж землю уважит, Пань? Бросили землю, и уважить некому. Не могу я тут...
— Что ж, я жена, куда хозяин, туда и я, баба неотесанная...
Но уехать им никуда не пришлось...
Через несколько дней мать умерла.
Умерла она в понедельник в восемнадцать часов тридцать минут. Последние ее слова услышали чужие, случайные люди, соседи по больничной палате, а не дорогой супруг и не дочка Нюрка. Еще утром она была жива, дышала воздухом, смотрела на окружающую жизнь, а вечером ее не стало. Она лежала бездыханная и не реагировала ни на что, равнодушная к жизненным радостям и огорчениям, и выглядела моложе своих тридцати девяти лет...
В этот день Николай Николаевич проснулся, как обычно, на раннем рассвете. Тьма ночная уже синела, переходя в утренний туман. Николай Николаевич осторожно откинул одеяло, чтобы не разбудить дорогую супругу, и удивился: она не спала, а глядела в потолок совсем не сонными глазами.
— Ты чегой-то? Размечталась?
— Ага.
— О чем же?
— А ни о чем. Вообще. Обо всем.
— Как это так, обо всем? — Он засмеялся.
— Тише, — сказала она, — Нюрку разбудишь.
— Ее с пушками не побудишь. Рассопелась, слышь...
Они послушали смешное Нюркино сопенье, и Николай Николаевич прижался к любимой жене. Она была по-утреннему теплой, чуть запотелой, мягкой.
Он аккуратно погладил ее плечи, поцеловал груди — груди у нее были маленькие, как у какой-нибудь девчушечки-соплюшечки, она ужасно стеснялась их, хотя, такие маленькие, они очень волновали его. Поласкав, он полежал, отдыхая, думая о ней, о радости жизни, об утренней свежести, перебирая пальцами ее волосы, вкусно пахнущие мылом.
— Сон мне нынче приснился, — сказала она.
Отец испугался, он не любил, когда ей снились сны, у нее были сны-вещуны, она умела их толковать, и толкование исполнялось. К болезни, к неприятности снились ей сны, а к радости почти никогда. Но сегодняшний сон, слава богу, был ни к чему, так просто, вроде развлекательного кино.
— Приснилось, будто я выступаю на театре, артистка. Постановку какую-то разыгрываю. А публика все хлопает и хлопает, очень ей нравится...
— Ишь ты, — удивился он, — артистка! Из погорелого театра.
Она тихо засмеялась:
— И впрямь из погорелого. А может, я смогла бы артисткой, Коля? Как ты думаешь?
— Думаю, смогла бы...
— Правда?
— Угу. Голосок у тебя подходящий, не злой, тоненький, внешность тоже в самый раз.
— И ревновал бы ты меня тогда! — мечтательно сказала она.
— Точно, — согласился он. — Ежели б ты хвостом крутила, я бы тебя из пистолета застрелил.
— Насмерть? — она ужаснулась. — И не пожалел бы?
— Ни капельки. Бах-тарах — и готова.
— Ты когда в школе учился, в вашей деревне драмкружок был?
— А на что? Мы и так обходились.
— Неужто не было?
— Не было. У нас по военному делу был кружок. Замечательный.
— А у нас драмкружок. Я выступала на сцене. Ага. Честное слово. Один раз Лису Патрикеевну изображала. Хвост у меня был настоящий лисий, пушистый. А в другой раз жандарма пьяного показывала.
— Это с чегой-то ты — и жандарма пьяного?