«Стали бомбить Минск…
Я кинулась бегом в детский сад за сыном, а дочь у меня была за городом. Ей как раз исполнилось два годика, она была в яслях, а ясли выехали за город. Я решила забрать сына и отвести домой, а потом бежать за ней. Хотелось скорее собрать всех вместе.
Подхожу к детсаду, а самолеты над городом, где-то бомбят. Слышу за забором голос сынишки, ему было неполных четыре годика:
– Вы не бойтесь, мама сказала, немцев разобьют.
Заглядываю в калитку, а их там много, и это он так успокаивает других. А увидел меня, начал дрожать, плакать, оказывается, он страшно боялся.
Привела его домой, попросила свекровь присмотреть, а сама пошла за девочкой. Бегом! На том месте, где должны быть ясли, никого не нашла. Деревенские женщины подсказали, что детей куда-то повели. Куда? Кто? Говорят, что, наверное, в город. Было с ними две воспитательницы, машины они не дождались и пошли пешком. До города десять километров… Но это же такие маленькие дети, от годика до двух. Милая моя, я искала их две недели… По разным деревням… Когда зашла в дом и мне сказали, что это именно эти ясли, эти дети, я не поверила. Они лежали, извините, в испражнениях, с температурой. Как мертвые… Заведующая яслями совсем молодая женщина, она стала седая. Они, оказывается, весь путь до города прошли пешком, терялись по дороге, умерло несколько детей.
Хожу между ними и не узнаю свою дочь. Заведующая меня успокаивает:
– Не отчаивайтесь, ищите. Она должна быть здесь. Я ее помню.
Я нашла свою Эллочку по одному ботиночку… Иначе бы я ее никогда не узнала…
Потом сгорел наш дом… Мы остались на улице, остались в чем были. Это уже немецкие части вошли в город. Нам некуда было деться, несколько дней я ходила с детьми по улице. Встречаю Тамару Сергеевну Синицу, до войны мы с ней были немного знакомы. Она выслушала меня и говорит:
– Идемте ко мне.
– Мои дети коклюшем болеют. Как я могу к вам идти?
У нее тоже были маленькие дети, они могли заразиться. А это же такое время… Лекарств нет, больницы уже не работают.
– Нет, идем.
Милая моя, такое разве забудешь? Они картофельной шелухой с нами делились. Из своей старой юбки я сшила сыну штанишки, чтобы что-нибудь ему подарить на день рождения.
Но мы мечтали о борьбе… Мучило бездействие… Какое счастье было, когда появилась возможность включиться в подпольную работу, а не сидеть, сложа руки. Ждать. Сына, он побольше, он старше, я на всякий случай отправила к свекрови. Она поставила мне условие: “Возьму внука, но чтобы ты больше в доме не появлялась. Из-за тебя и нас всех убьют”. Три года я не видела сына, боялась к дому подойти. А дочь, когда за мной уже стали следить, немцы напали на след, я взяла с собой, вместе с ней ушла в партизаны. Я несла ее на руках пятьдесят километров. Пятьдесят километров… Мы шли две недели…
Больше года она была там со мной… Часто думаю: как мы это с ней пережили? Спросите меня – не скажу. Милая моя, такое выдержать невозможно. От слова “партизанская блокада” у меня и сегодня стучат зубы.
Май сорок третьего… Меня послали с пишущей машинкой в соседнюю партизанскую зону. Борисовскую. У них была наша машинка, с нашим шрифтом, а потребовалась с немецким шрифтом, такая была только у нас. Это была машинка, которую я по заданию подпольного комитета вынесла из оккупированного Минска. Когда я пришла туда, к озеру Палик, через несколько дней началась блокада. Вот куда я попала…
А я пришла не одна, я пришла с дочкой. Когда уходила на операцию на день-два, я ее оставляла на чужих людей, а оставить ее на долгое время было негде. И, конечно, ребенка я взяла с собой. И мы попали с ней в блокаду… Немцы окружили партизанскую зону… С неба бомбят, с земли расстреливают… Если мужчины шли только с винтовкой, то я несла винтовку, пишущую машинку и Эллочку. Идем, я споткнулась, она через меня – и в болото. Пройдем – и опять летит… И так два месяца! Я клялась себе, что, если выживу, не подойду к болоту, я его больше видеть не могу.
– Я знаю, почему ты не ложишься, когда стреляют. Ты хочешь, чтобы нас вместе убили. – Это ребенок мне говорил, четыре годика. А я не имела сил лечь, если я лягу, то уже никогда не встану.
Партизаны другой раз пожалеют:
– Хватит. Давай мы дочку понесем.
А я никому не доверяла. Вдруг начнется обстрел, вдруг без меня ее убьют, и я не услышу? Вдруг потеряется…
Встретил меня комбриг Лопатин.
– Ну и женщина! – был он потрясен. – В такой обстановке ребенка несла и машинку не бросила. Это же не всякий мужчина смог бы.
Взял Эллочку на руки, обнимает, целует. Вывернул все свои карманы – высыпал ей хлебные крошки. Она запила болотной водой. И по его примеру другие партизаны вывернули свои карманы и высыпали ей крошки.
Когда мы вышли из блокады, я была совсем больная. Вся в фурункулах, кожа сползала с меня. А на руках ребенок… Ждали самолет с Большой земли, сказали, что, если он прилетит, отправят самых тяжелых раненых и могут взять мою Эллочку. И вот я помню эту минуту, когда ее отправляла. Раненые тянутся к ней: “Эллочка, ко мне”. – “Давай ко мне. Тут хватит места…” Они все ее знали, она в госпитале пела им: “Эх, как бы дожить бы до свадьбы-женитьбы”.
Летчик спрашивает:
– С кем ты здесь, девочка?
– С мамой. Она за кабинкой осталась…
– Позови маму, чтобы она летела с тобой.
– Нет, маме нельзя улетать. Она должна бить фашистов.
Вот такие они были, наши дети. А я смотрю на ее личико, и у меня спазмы – увижу ли я ее когда-нибудь?
Я вам еще расскажу, как мы с сыном встретились… Это уже после освобождения. Иду к дому, где свекровь жила, а ноги – вата. Женщины в отряде, которые были постарше, предупредили:
– Ты, если увидишь его, ни в коем случае не признавайся сразу, что ты его мать. Ты представляешь, что он без тебя пережил?
Бежит соседская девочка:
– Ой! Мама Лёни. А Лёня жив…
У меня ноги не идут дальше: сын жив. Она рассказала, что свекровь умерла от тифа, а Леню взяла соседка.
Захожу к ним во двор. В чем я? В немецкой гимнастерке, в заштопанных черных ватниках, в сапогах старых. Соседка меня сразу узнала, но молчит. А сын сидит, босый, оборванный.
– Как тебя зовут, мальчик? – спрашиваю.
– Лёня…
– А с кем ты живешь?
– Жил раньше с бабушкой. Когда она умерла, я ее похоронил. Я приходил к ней каждый день и просил, чтобы она забрала меня в могилку. Я боялся один спать…
– А где твои папа с мамой?
– Папа живой, он на фронте. А маму убили фашисты. Так бабушка говорила…
Со мной было двое партизан, они хоронили своих товарищей. И они слушают, как он мне отвечает, и плачут.
Тут я не выдержала:
– Почему же ты свою маму не узнаешь?
Он кинулся ко мне:
– Папа! – Я в мужской одежде, в шапке. А потом обнял с криком: – Мама!!!
Это был такой крик. Такая истерика… Он месяц меня никуда не отпускал, даже на работу. Я брала его с собой. Ему мало было видеть меня, что я рядом, он должен был за меня держаться. Вот мы сядем обедать, он одной рукой держится за меня, а другой ест. Звал только: “Мамочка”. И сейчас так зовет… Мамочка… Мамуленька…
Когда мы встретились с мужем, недели не хватило, чтобы все рассказать. Я ему и день, и ночь рассказывала…»