Отчасти напуганный, но и завороженный горящим взглядом безобразного старика, Джордж Уилард изнемогал от любопытства. Смеркалось, и, чтобы лучше видеть лицо собеседника, он наклонился поближе. Когда темнота совсем скрыла багровое, опухшее лицо и горящие глаза старика, шальная мысль пришла ему в голову. Уош Вильямс говорил негромким ровным голосом – от этого его слова звучали еще страшнее. Молодому репортеру вдруг представилось, будто рядом, в темноте, на шпалах сидит видный парень, черноволосый, с живыми черными глазами. Что-то почти прекрасное было в голосе урода Вильямса, который рассказывал историю своей ненависти.
В темноте, на шпалах сидя, уайнсбургский телеграфист превратился в поэта. Ненависть вознесла его до таких высот.
– Я потому тебе про себя рассказываю, что видел, как ты целовал в губы Беллу Карпентер, – пояснил он. – Что случилось со мной, может теперь и с тобой случиться. Я хочу тебя предостеречь. Поди, размечтался уже. Вот я тебя отрезвлю.
Уош Вильямс стал рассказывать о своей жизни с высокой голубоглазой блондинкой, с которой он, молодой в ту пору телеграфист, познакомился в городе Дейтоне, Огайо. Местами в его рассказе, прослоенном грязной руганью, сквозила подлинная красота. Телеграфист женился на дочери зубного врача, младшей из трех сестер. В день свадьбы его за мастерство произвели в диспетчеры, с повышением оклада, и направили работать в Колумбус, Огайо. Там он и поселился с молодой женой, купив дом в рассрочку.
Молодой телеграфист был без ума от любви. С каким-то прямо религиозным пылом он сумел одолеть все соблазны молодых лет и остаться девственником до свадьбы. Он нарисовал Джорджу Уиларду картину своей жизни с молодой женой в Колумбусе.
– За домом мы развели огород, – рассказывал он. – Посадили горох, кукурузу, словом, всякое такое. В Колумбус мы перебрались в первых числах марта, и как стало пригревать, я сразу начал возиться в огороде. Я вскапываю черную землю, а она бегает вокруг, хохочет и делает вид, будто боится червей, которые вылезают из комьев. В конце апреля стали сеять. Она стоит в проходах между грядками с пакетиком в руке. В пакетике – семена. Она дает мне семена, по нескольку штук за раз, а я вдавливаю их в теплую рыхлую землю.
У человека, говорившего в темноте, перехватило голос.
– Я любил ее, – сказал он. – Не отказываюсь, был дураком. И сейчас ее люблю. Там, весенним вечером, в сумерках, я ползал по черной земле у ее ног, расстилался перед ней. Целовал ей туфли, лодыжки над туфлями. Дрожал, когда подол ее платья касался моего лица. После двух лет такой жизни, когда я узнал, что она ухитрилась завести еще трех любовников, регулярно бывавших в доме, пока я работал, я не тронул ни их, ни ее. Я ничего не сказал, просто отправил ее к матери. Говорить было не о чем. У меня лежало четыреста долларов в банке – я отдал ей. Я не стал спрашивать – почему? Я ничего не сказал. Когда она уехала, я плакал, как глупый мальчишка. Вскоре мне удалось продать дом, и эти деньги я тоже отослал ей.
Уош Вильямс и Джордж Уилард поднялись со шпал и пошли вдоль путей к городу. Телеграфист, задыхаясь, быстро заканчивал рассказ.
– Ее мать вызвала меня, – сказал он. – Прислала мне письмо и попросила приехать к ним в Дейтон. Я приехал туда вечером, примерно вот в это время.
Голос Уоша Вильямса усилился почти до крика.
– Я просидел у них в гостиной два часа. Встретила меня ее мать, усадила. Дом у них обставлен модно. Почтенные, что называется, люди. В гостиной – плюшевые кресла, кушетка. Я весь дрожал. Я ненавидел ее любовников за то, что они совратили ее. Я изнывал от одиночества и хотел, чтобы она ко мне вернулась. Чем дольше я ждал, тем беззащитней делался от нежности. Мне казалось, если она войдет и только дотронется до меня, я, наверно, потеряю сознание. Все обмирало во мне – простить, забыть.
Уош Вильямс остановился и глядел на Джорджа Уиларда. Молодого человека бил озноб. Голос старика опять стал тихим, мягким.
– Она вошла в комнату голая, – сказал он. – Это мать ее надоумила. Пока я сидел, она ее раздевала и, наверное, еще уговаривала. Сперва я услышал голоса в коридорчике, потом дверь тихо отворилась. Ей было стыдно, она стояла не шевелясь, глаза потупила. Мать за ней не вошла. Она втолкнула дочку в комнату и стояла за дверью, ждала, рассчитывая, что мы… ну, понятно тебе, – ждала.
Джордж Уилард с телеграфистом вышли на Главную улицу Уайнсбурга. Свет из витрин яркими сочными пятнами лежал на тротуарах. Шли люди, смеялись, болтали. Молодой репортер чувствовал себя больным и разбитым. Он мысленно видел себя тоже старым и безобразным.
– Я не успел убить ее мать, – сказал Уош Вильямс, блуждая взглядом по улице. – Я только раз ударил ее стулом, и тут же набежали соседи, отняли стул. Так она, понимаешь, завопила. Теперь уж мне ее не убить. Умерла от лихорадки через месяц после этого.
Мыслитель