Пока он говорил, Бенедикт еще прислушивался. Ректор, преподаватель опытный, не переоценивал творческие способности учеников (они тяготеют к готовым образцам и угадывают, что угодно услышать учителю, такая у них игра) и ожидал по привычке, что речь опять пойдет о двусмысленности логики и о ее ограниченности - дескать, вовсе не любое познание подвластно ей. Так говорили всегда, ограничивая права мышления на то, чтобы иметь дело с Богом. Но Платон-второй говорил жестоко и был, кажется, разгневан всерьез. С личной обидою, обращенной к логике и диалектике, он решительно отказывал им в том, чтобы стать средствами познания даже вещей дольнего мира. Они, сказал он - это средства для оформления доказательств ораторами; и не важно, добросовестны ли они, истину или ложь навязывают слушателям. Неважно и то, знают ли они сами, что лгут - мышление к этому безразлично. Платон побледнел и вздохнул еще раз. Не расцепляя рук, он потряс головой, отгоняя логическую одурь, и изрек, что логика начинается тогда, когда мы в силах передать с ее помощью ложь или вымысел, но не истину - когда есть только истина, ни мышление, ни даже язык по-настоящему не существуют! На диспуте не полагается ни выражать особенных чувств, ни прямо говорить о них - но Платон-второй был явно и глубоко разочарован; когда он замолчал, его глаза покраснели. А Бенедикт, даже в нынешнем состоянии, удивился молча. Может быть, мальчик ночь не спал из-за того, что его унизило такое пренебрежение истиной.
Еще до того, как он исчерпал мысль, студенты тихо забормотали. Из угла, находящегося точно по диагонали, сделал шаг оппонент, отряхнул ладони. Этот недурно пишет, но говорит плохо, спотыкается - как будто хочет высказать больше мысли, чем вмещает его же фраза. Он мог бы оказаться среди отравленных капустою, так был беден. Сейчас он оглянулся на соседей, нахмурился и остановился подумать. Пока он просто сидел, то не походил ни на кого другого. С его лба, низкого и с буграми наподобие так и не прорезавшихся рожек, все еще не сошли лиловые прыщи. Нос даже больше и крючковатее, чем даже у самого ректора. Подбородок мал и мягок, а губы маленького рта смирятся как-то плаксиво. Все это дополнительно уродуют черные и жесткие запущенные волосы. Если сегодня этот застенчивый тощий урод осмелился встать и что-то сказать, значит, его задело за живое. Он обычно записывал что-то во время диспутов и потом не показывал никому. Бенедикт насторожился от страха, такого же слабого, как и прежнее изумление.
Этот юноша негромко, почти по-домашнему сказал, что мысль нужно лишить способности описывать ложь - в том, как это сделать, и состоит задача философии. Если, возвысил он голос, мы преданы истине, то вполне можем обойтись и без логики, и даже безо всяческих наречий. Истина едина, и мы станем способны понимать все и всех безо всяких слов. Тому философия и должна бы служить, а не рассыпаться в словах, ибо богословие настаивает на том, что истинное познание совершается в абсолютной тишине и во тьме. "Служанка богословия" - прошипел кто-то; Бенедикт выразительно нахмурился, и шипун тут же умолк, незамеченный. "Ну да, служанка!" - в мрачной радости согласился тощий урод. Это и есть ее истинная роль. Оппонент обратился уже напрямую, но молча, к противнику - вытянул пальцы ему навстречу и скрючил их, как тупые когти. А Платон-второй тяжело присмотрелся к нему совершенно розовыми от недосыпа глазами, сообразил что-то и спросил: что же будет тогда, когда мысль человеческая потеряет свободу? не отречется ли она таким образом и от воли Божией? Крючконосый еще радостнее возразил, что такое невозможно, и Платон порозовел весь, наливаясь яростью. Когда он расцепил пальцы, Бенедикт испугался: вдруг ученик нарушит правила чести и вышибет мозги одаренному, но слабому и беззащитному злому уродцу прямо сейчас? Следовало бы заставить замолчать этих юных баранов уже сейчас, пока они не наговорили лишнего, но свинцовая мягкая вялость овладела ректором.