–- Крепежные есть. Бельевые. Австралийские, из шерсти ламы. Синтетика. Канат. Какую вам?
– Не надо мне канатов. Мыло есть?
– Вам земляничное? – спросили из-за кассы.
– Земляничное, какое? – ответил Шишин. Шишин только земляничное любил. Из-за Танюши. Земляничным мылом от Танюши пахнет, – вспомнил, и о Танюше вспомнив, угрюмо посмотрел вперед. Потом назад. Он так всегда смотрел назад после того, как посмотрел вперед: на мать, на кошек, на ворон, на то, как роют ямы возле дома, на школу и забор. На все. И Шишин снова посмотрел вперед, поверх, на черную чугунную сковороду.
— Есть только Ландыш, детское… Дегтярное еще… — сказали из-за кассы.
— Дегтярного не надо, — вздрогнув, буркнул Шишин. – А когда завоз?
«А если земляничного не будет, – учила мать, – не вздумай «Ландыш» покупать, его из кошек варят. Из кошек, понял? Понял у меня?» «Да понял, понял»; «Спроси у них, когда завоз, когда завоз, тогда пойдешь, и купишь. Слышишь у меня?» «Да, слышу, не глухой», – подумал он, и ждал, когда ответят из-за кассы, когда у них завоз.
— Не будет никаких завозов. Аренда кончилась, распродаемся, — сказали из-за кассы, — дегтярное берите, Ландыш, по закупочной цене. Канат. Берите, может больше и совсем не будет. Кризис!
«Мать тоже «кризис» вечно говорит», – припомнил Шишин, с неприязнью разглядывая ту, которая за кассой.
Красивая, почти что как Танюша. «Но все же не она», – подумал он и к выходу ни с чем пошел.
На улице завечерело тускло, серо, гадко. Как назло, встретился под самым козырьком опасным Шишину красивый Бобрыкин ненавистный, в лоснящейся бобровой шапке, белозубый, чернобровый, в широком шарфе, небрежно брошенном за спину, с румяными щеками, носом от морозца алым. И ветер, как обычно, дул, плевался Шишину в лицо, Бобрыкина придерживая дружески за спину.
— Здорово, Шишкин лес! Брателло! — Сказал Бобрыкин ненавистный, ухмыляясь, — ты не в курсе, у них веревки есть, обыкновенные? – добавил он.
И Шишин посмотрел назад, потом вперед. «Гораздо лучше, если знаешь, что будет впереди — без неожиданностей чтобы», – думал он и, убедившись, что впереди стоит Бобрыкин ненавистный, второй раз посмотрел спокойно, зная, что неожиданностей впереди уже не ждать.
— Тебе зачем? — поинтересовался он.
— Нужно… — отмахнулся Бобрыкин ненавистный.
«Меня, наверное, повесить хочет, сволочь», – тихо думал Шишин, угрюмо глядя снизу вверх Бобрыкину в лицо. Бобрыкин улыбался. «Мразь…», — подумал Шишин, уже совсем тихонько. Он всегда старался думать тихо-тихо, если лицом к лицу оказывался с тем, о ком подумал он.
— Нет обыкновенных, — сказал злорадно, ожидая, как огорчится у Бобрыкина лицо.
— Посмотрим…, — пообещал зловеще ненавистный, и было видно по его суровому, красивому лицу, что если веревок нет обыкновенных, то он повесит Шишина и на канате, или на шарфе повесит, или задушит голыми руками, без всего.
— Чего смотреть-то? Нет обыкновенных у них веревок, да и всё. Как ни смотри…
— Посмотрим, — твердо повторил Бобрыкин ненавистный, отстраняя Шишина от входа, и спускаться стал.
«Иди-иди… Посмотрим!» — думал Шишин, показывая следом ненавистному Бобрыкину язык и дулю, пока не видит мать.
Сам Шишин некрасивый был, маленький, в болотной куртке старой, перьем свалявшимся набитой, в дрянь колючей, влажной и худой. Бобрыкин был в хорошем пальто демисезонном, верблюжьей шерсти, скроенном футляром, с норковым окладом, и сразу после школы на Танюше был женат.
«Бобрыкин ненавистный, ненавистный…! – думал Шишин, – На моей Танюше!» – думал он, желая взглядом козырьку упасть Бобрыкину на спину. Но козырек не падал, ветер выл, плюясь на Шишина, и был с Бобрыкиным, как раньше заодно.
«Погодка… – думал Шишин, – тьфу, какая!», от ветра отворачиваясь, морщась, но не уходил. Ему хотелось видеть, как Бобрыкин ненавистный тоже без веревки выйдет, «без веревки, без веревки выйдет, сволочь, гадина такая, гадина такая, как и я…»
И все не уходил, стараясь, впрочем, от козырька опасного на расстоянии держаться. В ногах поземкою вертелось. Был февраль, и из заносов снежных вдоль домов торчали голые опилки елок новогодних и трепыхались, запутанные в ветках, шарики и ниточки серебряных дождей.
И вышел, наконец, Бобрыкин ненавистный из хозяйственного магазина, по лестнице поднялся беззаботный, не пугаясь оскользнуться, не держась перил, насвистывая, и с веревкой… с обыкновенной самой… несинтетической, и не из австралийской ламы, не бельевой и не крепежной, а такой, которых нет и не было нигде…
Ветер дунул, плюнул, завыл, приподнял с козырька подушку снежную, рассеял в небе. Шишин зло, угрюмо на высокого, красивого Бобрыкина смотрел замерзшими глазами, слезясь и щурясь, на Бобрыкина, женатого на Тане, похожего в пальто на Ланового, с веревкой новой, в черных кожаных перчатках с норковой опушкой, в сверкающих начищенных ботинках, и… ненавидел, ненавидел, ненавидел...
— Что? — спросил Бобрыкин.
Шишин промолчал. От ненависти у него сводило зубы.
— Что? — повторил Бобрыкин ненавистный, снова Шишин промолчал.